Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 36



В ОЖИДАНИИ ЧУМЫ

Чekajkи чума

Тем, кому я бередил раны,

да станут эти слова исцелением.

ВВЕДЕНИЕ В ЛЕТА ОТРОКА

1. Великий летун Спиридон

Дикие горные петухи распевали свадебно, распушив хвосты, ослепшие и оглохшие. В ежевичнике похрюкивала опоросившаяся свинья. На голом камне грелся под солнышком уж. Бывший монах Тимофей лечил в своей сараюшке олененка – поломана нога. Завершилась петушиная свадьба, свинья с поросятами присоединилась к стаду, уж сбросил кожу на камень и исчез. Кто-то, из Кукулина или из села по соседству, в одну облачную ночь унес олененка на мясо. В глазу бывшего монаха окаменела слеза. Нерест в болотине кончился раньше срока – выдры благословили его, принимаясь за лов. Женщины резали камыш на рогожки, мужчины собирали пиявок – всем чем попало село торговало с Городом.

«И я буду зеленобородым призраком, тоже буду вставать из гроба, как мой отец Вецко? Буду ведь, когда вырасту?»

Меня одергивали. Оставь в покое мертвых. Живым куда тяжелее.

А все началось много раньше…

…Лесной дорогой вышагивал к Кукулину человек с торбой. Напевал, привлекая рои мух, словно был их божком. На тропке у Сухогорской Ямы лежал длинноногий бродяга. Судя по всему, спал. Человек с торбой не стал его обходить. Перескочил. Бродяга открыл глаз, на другом гуще заплелась паутина сна. «Человек, когда его перескочат, не растет больше», – вымолвил. Путник усмехнулся. «Детишки не растут. А ты – что? – козловой кожи тебе надобно на обувку». Бродяга приподнялся. Сел, уставившись в можжевельник, в голые рожки-ветки. «Ошибаешься, дядя. Лукиян Жестосердец горазд удлиняться и рукой обирать каштаны. Что у тебя в торбе?» «Камень, – спокойно ответил путник. – Чудотворный, со гроба святителя Прохора, монаха, упокоенного в монастыре Святого Никиты». Бродяга вздохнул. «Ежели камень, то я тебя под ним и закопаю. Покажи. А то гони златницу с ликом кесаря». Человек и вправду вынул из торбы камень и спустил его на голову бродяги. «Прости, златницы с ликом кесаря не держу». Не осознав конца, бродяга мягко завалился на спину. «Я человек, – перекрестился другой, – и ты человек. Прикрою тебя землицей. А за крест из дерева, Лукиян Жестосердец, не потребую с тебя златницы с ликом кесаря. Даже сребреника не возьму. И не серчай на 314 меня. Помяну тебя завтра в молитве».



Чуть дальше повстречал он Лозану, молодку с младенчиком за плечами. «Найдется ли на селе женщина для меня?» – подступил к ней. Лицо, заросшее волосами, напоминало мордочку выдры. Девятимесячное существо за плечами у женщины звалось Ефтимий. Сын Лозаны и Вецко, из-за больших ушей я смахивал на летучую мышь и был чадом крикливым. Пока человек с торбой ждал ответа, Лозана перебросила грудь за плечо – покормить младенца. «Маловат ты да хил, уважаемый женишок. И в ножках тонок». Поглядел на нее с сожалением. «А при чем тут ножки? Я летать умею, я – Великий Летун Спиридон». Лозана повелительно указала на охапку валежника. «Бери-ка это на спину, Спиридон. И запомни – я одна, Вецко моего ветер отвеял. Коли строить умеешь, отселюсь от свекра Богдана и свекрови Велики. Я не Агриппина Великомученица, чтобы маяться да дожидаться успения». Человек поинтересовался, не знавала ли она его матушку. «Что ты, чего мелешь?» – недоверчиво попятилась Лозана. Он уже подбирал сушняк. «Матушку мою, да будет тебе известно, зовут Агриппиной. Странствует без устали от церкви к церкви». – «Говори ясней, Спиридон. Святительша она у тебя, что ли?» Человек с торбой держал валежник в охапке. «Какая святительша! Игумена размонашила. Соблазн? Агриппинин муж, как и другие, подковал ветер – да за туманом вслед. Что был, что не было. А этот кусочек мясца на твоих плечах, значит, приходится мне сыном?»

И я стал его сыном.

«Какие они, небеса?» – вопросил он, когда мне было четыре года. «Мучнистые, – ответствовал я. – У бабочек крылья в муке, бабочки летают меж небом и землей, они – ангелы». Трижды стукнул меня по лбу средним пальцем правой руки, она была у него длиннее. «Они соленые, сынок, – наставительно произнес. Вводил меня в свои тайны. – Я совсем другой, чем прочие люди. Разину рот – и языком вижу. Когда глаза закрыты, язык самое мое вострое око. У меня во рту полно глаз без ресниц. А дерева коснусь ладонью – слышу. Пальцы следят за червями под корой ясеня или граба. Уши мне вообще не нужны. Мешают. Я их как-нибудь отрежу и дам тебе на игрушки. Запомни, небеса соленые, очень соленые. Я их лизал глазами. – Попотчевал меня глотком ракии. – И умею на них взлетать, – сам тоже отпил глоток. – Без свидетелей. Я не воробей зевак тешить. – Я не знал, что такое зеваки, знал только, что это не я. Я глядел в облака, мечтая увидеть под ними летуна с лицом выдры. – А ты заметил, Ефтимий? Кур я не режу и не ем. То-то и оно, я не такой, как другие. Когда мать оставляла меня в зыбке голодного, ласточки меня кормили вишнями без косточек и гусеницами. Вот и сделался я птичьей родней. Пошли, ты не зевака. И запомни, гусеницами, маленькими такими, без щетинки».

Он взял меня за руку и повел на Песье Распятие, где стояла недостроенная крепость, ее называли Русияновой. Вокруг, в зарослях терновника и пырея, пусто – ни скотины, ни человека. «Какой высоты крепость?» – спросил он. «Такой же, как орех за домом деда Богдана», – с уверенностью прикинул я. «Верно, – согласился он. – Сейчас я ее перелечу. – Он взобрался на сухой ствол, откинул голову. Что-то шептал, полегоньку вздымая руки. Оттолкнулся, издав клич, и грянулся оземь. – Не мой день, – вздохнул, с трудом поднимаясь. – Через три дня полнолуние, тогда я взлечу».

Через три дня неспешно проплыла над селом луна, подобная моноксилону – челну из цельного дерева. В ту ночь Спиридон, без свидетелей, надо полагать, перелетел через крепость. Вернулся Великий Летун с первыми снежинками, со льдом на ресницах. «Провожал журавлей», – пояснил.

Через несколько зим Спиридон снова вызвал мое восхищение. «Лозана, подбрось-ка чурку в огонь, – задумчиво попросил он. – К нам подходит промерзший гость». Мать, склоненная над дубовым веретеном, глянула на него. «Мы никого не ждем, не морочь меня». Спиридон разинул рот – кончиком языка, белым и прозорливым, долбил время, высматривал сквозь него. «Слышу шаги. Идет бывший твой муж Вецко». Веретено в руках матери обратилось в кол для вампиров. «Не знаю я никакого Вецко. Муж у меня ты, бездельник».

Между облаками и селом сгущалась снежная вьюга, когда прибыл доподлинный Лозанин муж. В высоте бились с ветрами стаи диких гусей. Вецко отворил дверь единственной горницы и остановился, замотанный в тряпье и звериные шкуры. За ним под накидкой, со снегом в бровях скромненько шмыгал носом мой дед Богдан. «Веду его, Лозана, в твой новый дом». Стушевался и замолк, Лозана опустила веретено и поднялась с треноги. «Явился, непутевый вояка, воротился-таки, – принялась она приветствовать гостя. – Ни коня, ни меча. А я тебя теперь корми, да?» «Брось, Лозана, – прервал ее Спиридон. – По морщинам на лбу видать, что меч и конь променял он на медовину. Пусть войдет, такие не куют ковов».

Вошли. Снег с них таял, собирался на глинобитном полу малыми лужицами, в которые я глядел. В одной я увидел себя старым и мудрым, на лбу, как ни странно гладком, спала ба —

бочка прошлой жизни. Меня не волновали семейные недоразумения и эта ночная суматоха. К тому же Вецко не был здесь хозяином – он сгинул еще до моего рождения и дом выстроил Спиридон. «Зима, – склонившись над очагом, Спиридон разворошил угли. – А слышу пальцами – громыхает. Будто летом. Уж не предсказание ли это, Богдан?» Богдан меж тем ожидал вина. «Давно я, мой любезный, не заглядываю в треснутую тыкву. Прошло то время, когда я в предсказанья игрался. Жуки навозные и те нынче стариков уважать перестали. Принеси-ка вина, Лозана, а то неможется мне». Уселся на тесаную сосновую скамью, рядом Вецко; по их лицам – у одного старое, у другого синеватое и испитое – заиграли блики пламени, перегоняя морщины: то казалось, что оба, и Богдан и Вецко, скалятся, то лица их подергивались – того гляди, разразятся плачем.