Страница 12 из 17
Когда Эванджелина в сопровождении стражников ввернулась в Ньюгейтскую тюрьму и шла по темному коридору к своей камере, то заставила себя расправить плечи (насколько это позволяли скованные руки и ноги) и перевела дыхание. Помнится, как-то давно она забралась на самый верх колокольни в Танбридж-Уэллсе. По мере того как девушка поднималась по винтовой каменной лестнице внутри лишенной окон башни, стены вокруг неуклонно сжимались, а ступени становились все круче; Эванджелина видела над головой просвет, но не представляла, сколько ей еще оставалось до самого верха. С трудом преодолевая очередной – с каждым разом все более тесный – поворот, она опасалась, что окажется зажатой со всех сторон, лишенной возможности пошевелиться.
Сейчас она испытывала ровно такое же ощущение.
Проходя мимо забитых заключенными камер, Эванджелина обратила внимание на обломанные ногти с темной каймой, которыми женщина вцепилась в железную решетку, и на большие глаза младенца, слишком слабого или больного, чтобы плакать. Слышала тяжелое буханье сапог стражников, приглушенное звяканье своих ножных кандалов. К едкой вони человеческих экскрементов примешивался кисло-соленый запах уксуса, которым примерно раз в две недели стражники самого низкого ранга оттирали полы и стены. К решетке под ее ногами зазмеился ручеек. Эванджелина чувствовала себя так, будто все происходило не по-настоящему, она словно бы участвовала в какой-то пьесе – возможно, в «Буре» с ее перевернутым с ног на голову миром и сумбурным, зловещим пейзажем. В памяти всплыло: «Ад пуст! Все дьяволы сюда слетелись!»[10]
– И ты в их числе, – заметил стражник, подталкивая девушку вперед.
Она сообразила, что произнесла эти слова вслух, как если бы отвечала отцу на уроке.
Каждые несколько дней, вне зависимости от погоды, группу заключенных выводили из камеры, сковывали кандалами и отправляли в унылый дворик для прогулок, который был отделен от других внутренних двориков высокими стенами, увенчанными железными штырями. Там они почти час передвигались по кругу, едва переставляя ноги.
– Как ты считаешь, долго нам еще ждать отплытия? – спросила Эванджелина у Олив одним хмурым днем, пока они медленно обходили дворик.
– Откуда же мне знать? Слышала, будто корабль набирается раза два-три в год. Последний ушел как раз перед тем, как меня повязали. Так что, думаю, где-то в середине лета, не раньше.
А еще только-только начался апрель.
– Вот я никак в толк не возьму, зачем отправлять нас на другой конец мира, – поделилась своими мыслями Эванджелина. – Было бы куда проще и дешевле оставить нас отбывать наказание здесь.
– Ты просто не скумекала, в чем вся соль, – возразила Олив. – В правительстве тоже не дураки сидят, они таким образом свои делишки обстряпывают.
– Что ты имеешь в виду?
– Раньше заключенных отправляли из Англии в Америку, но после того, как там началась заваруха, властям пришлось искать новую свалку для отребья. Ну, выбрали, стало быть, другую заморскую колонию, Австралию. Да только не успели они оглянуться – бумс, а там на одну бабу уже девять мужиков приходится. Представляешь, девять? А из одних мужиков поселение основать не выйдет, согласна? Ну, в правительстве сообразили, что дали маху. А потом обмозговали все хорошенько и понапридумывали всяких мутных поводов, чтобы нас туда отправлять.
– Не хочешь же ты сказать, что… – начала Эванджелина.
– Очень даже хочу. По их разумению, мы все равно уже конченые грешницы. – Хлопнув себя по животу, Олив воскликнула: – Погляди на нас, Лини! Детей мы заиметь явно можем, так? Да к тому же привезем с собой новых жителей колонии. Если родятся девчонки, так это им только на руку. И тратиться особо не нужно. Снарядили несколько невольничьих кораблей – и вперед.
– Как невольничьих? В Англии ведь нет рабства!
Олив рассмеялась. Наивность Эванджелины неизменно развлекала и веселила ее.
– Ну да, на словах. А на деле с нами обращаются, как со скотом. В порту наготове уже стоят суда: набьют их под завязку заключенными бабами – и вперед, в колонию, пожалуйте новых бесправных рабов плодить! И ведь никого там, в парламенте, совесть не грызет.
К ним подошел стражник и схватил Олив за руку:
– Кончай уже глупости болтать!
Она выдернула руку из его пальцев:
– Так ведь это правда, скажешь нет?
Он сплюнул ей под ноги.
– Откуда тебе все это известно? – спросила Эванджелина после того, как они описали по дворику еще несколько кругов.
– А ты поошивайся в лондонских пабах после полуночи. Никогда не угадаешь, что сболтнет мужик, когда пропустит пару-тройку кружек.
– Да они наверняка врали. Ну или, во всяком случае, преувеличивали.
Олив сочувственно улыбнулась подруге:
– Ох, Лини, твоя беда в том, что ты не хочешь верить в очевидное, отказываешься замечать то, что творится у тебя под носом. Ты и здесь ведь именно поэтому очутилась, я права?
По утрам в воскресенье женщин-заключенных сгоняли в тюремную часовню, где их рассаживали по задним рядам на скамьи, стоящие за высокими, закрепленными под углом досками, которые позволяли им видеть пастора, но скрывали от глаз заключенных-мужчин. Под кафедрой горела угольная печка, но до них ее жар не доставал. Больше часа женщины ежились в своих тонких платьях и тяжелых цепях, пока священник всячески корил, отчитывал и стыдил их за имеющиеся пороки.
Суть проповеди оставалась неизменной: все они – гнусные грешники, приносящие земное покаяние; дьявол только и ждет, не падут ли они еще ниже, так, что никакое искупление уже не поможет. Их единственным шансом на спасение души было отдаться на суровую милость Всевышнего и смиренно понести наказание за собственную нечестивость.
Иногда Эванджелина опускала взгляд на свои руки и думала: а ведь совсем недавно эти же самые пальцы срывали цветы и расставляли их в вазах. Выводили мелом на грифельной доске латинские буквы. Очерчивали профиль Сесила, ото лба и до адамова яблока. Когда-то они замерли над неподвижными чертами отцовского лица и в последний раз закрыли ему глаза. А взгляни на них теперь – грязные, судорожно сжимающиеся, опоганенные.
Никогда больше она не назовет хоть что-то невыносимым. Вынести можно почти все, что угодно, – теперь-то Эванджелина это знала. Мелких белых паразитов, кишащих в волосах; незаживающие язвы, разрастающиеся из пустяковых царапин; кашель, прочно засевший в груди. Она была вконец вымотана и большую часть времени мучилась тошнотой, но умирать не умирала. По местным меркам это значило, что дела у нее обстояли неплохо.
Ньюгейтская тюрьма, Лондон, 1840 год
В вечном сумраке камеры трудно было не только понять, сколько прошло времени, но и даже различить время суток. Лишь за маленьким зарешеченным окошком и в тени увенчанной штырями стены прогулочного дворика солнечный свет становился все теплее и задерживался все дольше. У Эванджелины прошла утренняя тошнота и начал расти живот. Грудь тоже увеличилась и стала более чувствительной. Она старалась не думать слишком много о ребенке, которого носила под сердцем: он был зримым свидетельством ее морального разложения, клеймом греха – таким же недвусмысленным, как и кровавые следы дьявольских когтей на плоти.
В одно непримечательное утро, спустя какое-то время после завтрака, решетчатая створка в конце коридора с лязгом отворилась, и тюремщик выкрикнул:
– Квакерши пришли! Приведите себя в порядок!
Эванджелина поискала глазами Олив и, завидев ее в паре шагов от себя, встретилась с подругой взглядом. Та указала на дверь камеры: «Давай сюда».
У входа в камеру материализовались три дамы в длинных серых накидках и белых чепцах, каждая держала в руках по большому мешку. Та, что стояла посередине, в простом черном платье и белом платочке, прикрытом накидкой, держалась прямее и увереннее двух своих товарок.
10
Перевод М. Донского.