Страница 2 из 12
По, чтобы разобраться со страхами, изобрел важнейшие особенности детективного жанра. Прежде всего, это представление о самой фигуре следователя, который не должен находиться непосредственно везде, который меньше всего похож на репортера, скорее – на ученого или чиновника, прячущего в кабинете свою гениальность. Дело было не в том, чтобы сделать этого персонажа более загадочным, а в общем духе XIX века, появлении лабораторной науки. Еще в начале XIX века химические и физические опыты ставили на публике, как часть лекционной аргументации, непосредственное применение знания и переложение его в слова, именно на этих опытах росли романтики вроде Гофмана. Но возрастающая опасность экспериментов, например со взрывчатыми веществами или возбудителями болезней, требовала перенести их в надежные лаборатории с толстыми стенами. Таким экспериментатором в литературе у нас был Л. Н. Толстой, который по сути показывал, как опасные, угловатые, решительные характеры действуют, проявляют свои скрытые свойства, при изменении параметров эксперимента, например, при переключении от «мира» к «войне» или от «семьи» к «обществу». Толстой как гений переключений и в ту, и в другую сторону, в конце концов создал страшный рассказ «Крейцерова соната», уже без ужасающего антуража, но продолжающий эту лабораторную традицию. Кабинетный следователь – это образ, близкий гениям медицины и санитарии, Луи Пастеру или Александру Флемингу, спасшим миллионы жизней благодаря открытию того, как скрытые свойства заражения или обеззараживания проявляются не в силу их энергии, а в силу внешних порядков, от расселения людей до контроля питания.
Далее, мрачные рассказы По показывают, сколь часто разум попадает в собственную ловушку, следуя ложному ключу, поддаваясь эмоциям, не замечая предмета на самом видном месте. По, который иногда кажется тяжелым поздним романтиком, на самом деле мелодраматичен в лучшем смысле слова – он показывает, как разум всегда недостаточен, как картина мира, которую он выстраивает, оказывается недостоверной, и чувственная обстановка вокруг делается условием создания верной картины. По вовсе не говорил о том, чтобы отвергнуть разум и предпочесть чувства, как делали некоторые романтики, но, напротив, о том, чтобы и разум, и чувства стали вкладом в общий банк событий, лучше умеющих себя объяснить, чем можем мы с нашими речевыми средствами. Эдгар По поэтому предвосхитил главный принцип ХХ века, века кинематографа: понимание прямо происходящего цельного события, события как ключа ко всему происходящему. Наш великий лингвист А. А. Зализняк говорил: чтобы прочесть новгородские берестяные грамоты, надо понимать, что в них должно было быть написано, чем жил Новгород, общую жизнь смысла, и тогда разные сокращения и ошибки сложатся в правильный текст. Можно сказать, это и есть метод Эдгара По – метод не складывающий целое из проекций, но прослеживающий, как целое уже спроецировано на наши слова, понятия и переживания.
В данное собрание включены рассказы По в переводах Константина Бальмонта и Михаила Энгельгардта, наверное, самого преданных его читателей и переводчиков. Бальмонт считал Эдгара По одним из своих собратьев, прежде всего ценя его за сверхчувствительность: «И так его был чуток острый слух, / Что слышал он передвиженья света». Бальмонт выбирал для перевода тех авторов, в которых видел эту развитую чувственность, ощущение, что все вокруг живо и дышит, но По выделялся для него как предвестник символистского синэстетизма – объединения разных чувственных впечатлений в один порядок восприятия, когда вдруг передвижения света воспринимаются на слух. Эта любовь к разгадыванию не только тайн сюжета, но и таинственных знаков, едва уловимых намеков, делает переводы Бальмонта живыми и в наши дни. Энгельгардт был, наоборот, скептиком, считавшим, что человечество в ходе развития открывает новые виды жестокости, изобретает новое смертоносное оружие, и что прогресс несет с собой только войны и страдания. По для него был тонким исследователем того, как в душе появляется склонность к злу. Именно поэтому Энгельгардт лучше всех передавал эту мрачную, ужасающую сторону творчества По, с безжалостным аналитизмом и вниманием.
Потеря дыхания
Рассказ не то Блеквудовский, не то нет
О! не дыши и т. д.
Самое упорное бедствие уступает непреодолимому мужеству философии, как самый неприступный город – неутомимой бодрости врага. Салманассар, читаем мы в Библии, три года стоял под Самарией, и она сдалась. Сарданапал – смотри у Диодора – семь лет отсиживался в Ниневии; и все ни к чему. Троя пала в конце второго люстра; а Азот – по словам Аристея, который дает в этом честное слово благородного человека, – отворил Псамметиху ворота, продержав их на запоре пятую часть столетия.
– Ах ты, ведьма!.. Ах ты, хрычовка!.. Ах ты, чертовка! – сказал я моей жене на другое утро после нашей свадьбы. – Ах ты, колдунья!.. Ах ты, баба-яга!.. Ах ты, негодница!.. Ах ты, ушат всякой гадости!.. Ах ты, смазливая квинтэссенция всяческой мерзости! Ах ты… Ах ты… – Тут я поднялся на цыпочки, схватил ее за горло, приложил губы к ее уху и готовился изрыгнуть новый и более сильный эпитет, который, без сомнения, убедил бы мою супругу в ее ничтожестве, как вдруг, к моему крайнему изумлению и ужасу, почувствовал, что мне не передохнуть.
Фразы «я не в силах дух перевести», «не передохнуть» и т. п. весьма часто употребляются в обыкновенном разговоре. Но я никогда не слыхал, чтобы такое ужасное происшествие случилось bona fide[1] и на деле. Вообразите же – если, конечно, вы одарены хоть крупицей воображения, – вообразите себе мое удивление, мой ужас, мое отчаяние.
Но мой добрый гений никогда не покидает меня. В минуты самого крайнего волнения я сохраняю чувство приличия, et le chemin de passions me conduit – как выражается лорд Эдуард в «Юлии», говоря о самом себе – á la philosophie veritable[2]. Я не мог в первую минуту определить вполне точно, что такое со мной случилось, но, во всяком случае, решился скрыть от жены это приключение, пока дальнейший опыт не укажет мне размеры постигшего меня бедствия. Итак, моментально заменив разъяренное и расстроенное выражение моего лица маской лукавого и кокетливого благодушия, я потрепал мою благоверную по щечке, поцеловал в другую и, не говоря ни слова (Фурии! я не мог), оставил ее, изумленную моим дурачеством, выпорхнув из комнаты легким par de Zéphyr[3].
И вот я в своем boudoir’е[4] – куда благополучно добрался – ужасный образчик печальных последствий раздражительности – живой, но с признаками мертвого – мертвый, но с наклонностями живого – существо спокойное, но бездыханное.
Да! бездыханное. Серьезно говорю: мое дыхание прекратилось совершенно. Оно не могло бы пошевелить пера или отуманить поверхность зеркала. Жестокая судьба! Впрочем, за первым припадком подавляющей скорби последовало некоторое облегчение. Я убедился на опыте, что способность речи, так внезапно отнявшаяся у меня, когда я беседовал с женой, не вполне утрачена мною, и если бы в момент этого интересного кризиса я догадался понизить голос до низких горловых звуков, то мог бы еще выразить ей свои чувства. Эти звуки (горловые) зависели, как я убедился, не от воздушного тока, производимого дыханием, а от особенных спазмодических сокращений горловых мускулов.
Бросившись в кресло, я погрузился в глубокие размышления. Размышления, конечно, неутешительного свойства. Меня обуревали тысячи смутных и плаксивых фантазий, мелькнула даже мысль о самоубийстве; но характерная черта извращенной человеческой природы – отталкивать ясное и доступное ради отдаленного и двусмысленного. Так и я испугался самоубийства как ужаснейшей жестокости, между тем как пестрая кошка громко мурлыкала на ковре, а ньюфаундленд усердно визжал под столом, очевидно хвастаясь силой своих легких и издеваясь над моим бессилием.
1
По правде (лат.). – Здесь и далее, за исключением особо оговоренных случаев, примеч. редактора.
2
И дорога страстей ведет меня к истинной философии (франц.).
3
Западным ветром (франц.).
4
Будуаре, кабинете (франц.).