Страница 20 из 104
Ну и, конечно, прославленные Достоевским «углы». В Петербурге было 12 тысяч квартир для угловых жильцов, что составляло почти десятую часть жилья. Единицей аренды выступала не комната, а каморка, угол, полкойки и даже треть койки. Именно “угловики” были первыми, кем после революции уплотняли многокомнатные апартаменты, реализовав на деле популистские лозунги кадетов, трудовиков и октябристов — радетелей за дело народное за чужой счёт. Господа депутаты, пошумев на митингах, получив долю дешёвого популизма, почесав о революцию чувство собственного достоинства, возвратились в домашний шестикомнатный уют, но вместо предупредительной прислуги нашли там новых соседей, на деле реализовавших лозунг о равенстве и братстве. Вопли шокированной интеллигенции о вторжении в их приватность какого-то “мужЬика” стали классикой постсоветской литературы, потихоньку затмив описание дореволюционных жилищных условий простых людей, оставленных нам Фёдором Михайловичем. Ну так его же не уплотняли…
Вся эта кинолента пронеслась перед глазами Григория, пока он спускался по лестнице ночлежки, наблюдая, как людская масса, плотно утрамбованная в каменных пеналах, используя короткий зимний световой день, спешила по своим делам. То, о чём Распутин раньше только читал, сейчас он видел своими глазами и лично участвовал в увлекательном процессе, известном в ХХI веке под мемом “хруст французской булки”.
Спустившись ниже на два этажа, жандарм толкнул яростно скрипящую дверь и направился к строению, хорошо известному любому дачнику. В Петрограде оно называлось ретирадником. Таковые до революции были почти в каждом дворе. Пользовались ими дворники, уличные торговцы и “счастливые” обладатели городской жилплощади без удобств. Плотность жильцов дома была хорошо понятна по длине хвоста, упиравшегося в заветную дверь комнаты раздумий.
—Однако это не Рио-де-Жанейро, — вполголоса процитировал Распутин бессмертных Ильфа и Петрова, ныне пребывающих в нежном юношеском возрасте и пока не помышляющих о совместном творчестве. Цитата не соответствовала действительности. В Рио-де-Жанейро тоже хватало своих трущоб.
На Распутина и на жандарма население не обращало ни малейшего внимания. “Ну ладно, “полиционер” примелькался, но как же быть с моей всенародной известностью “святого старца,” — ломал голову Григорий, воровато озираясь по сторонам, — никакого намека на интерес. Всё-таки распутинская популярность в народе историками явно преувеличена.” Грамотность еще не стала поголовной, а средства информации — массовыми. К тому же, газетные описания и даже фотографии не всегда совпадали с действительностью. Поэтому прославленные люди начала ХХ века были широко известны только в узких кругах. Большинство, увидев на улице знаменитость, как правило, её не узнавало.
Разговорить молчаливого жандарма не получилось, и Распутин полностью превратился в слух, интересуясь, о чем судачат простые, непривилегированные обыватели, коротающие время в очередях.
Как ни странно, никто и словом не обмолвился о стрельбе в английской миссии с кучей трупов. Не было сплетен про императорскую чету, князей, министров… Дела высшего света питерские низы не интересовали, как не интересуют землян дела рептилоидов с планеты Нибиру. Разные цивилизации, ничего общего. Не слышно разговоров про войну. Наверно, эта тема была слишком болезненна, чтобы касаться её всуе. Зато про растущие цены и жуткие слухи о нехватке хлеба говорили много и охотно.(*) Погрев уши о бакалейную и мясо-молочную тематику, Распутин полностью сосредоточился на разговоре двух кумушек, одна из которых сетовала товарке:
— Отчего же без места?
— Так только что из больницы! Месяц пролежала.
— Из больницы? От каких это болезней вы там лечились?
— Да и болезни-то особенной не было — только ноги распухли и спину всю переломило, это значит от лестниц. Господа-то жили в пятом этаже. Тоже головы кружение, так и валит, бывало. Меня дворник с места прямо в больницу и свез. Доктор сказал — сильное переутомление!
— Что же вы там, камни что ли ворочали?
— Уж лучше бы камни. А так — в шесть вставать. Будильника-то нет, поминутно с 4-х часов просыпаешься, боишься проспать. Горячий завтрак должен поспеть к восьми часам для двух кадетов, с собою в корпус. Битки рубишь, а носом так и клюешь. Самовар поставишь, одежду и сапоги им вычистить тоже надо. Уйдут кадеты, барина на службу „справлять“ пора. Тоже самовар поставить, сапоги, одежду вычистить, за горячими булками да за газетой сбегать на угол. Уйдет барин, барыню и трех барышень справлять — сапоги, калоши, платье вычистить, за одними подолами, поверите ли, час стоишь. Пылища, даже песок на зубах. В двенадцатом часу им кофе варить — по кроватям разносишь. Между делом комнаты убрать, лампы заправить. К двум часам завтрак горячий, в лавку бежать, к обеду суп ставить. Только отзавтракают, кадеты домой ворочаются, да еще с товарищами валят, есть просят, чаю, за папиросами посылают. Только кадеты сыты, барин идет, свежего чаю просит. Тут и гости подойдут, за сдобными булками беги, а потом за лимоном. Сразу-то не говорить, иной день по 5 раз подряд слетаю. Зато и грудь, бывало, ломит — не продохнуть. Смотришь, а шестой час уж настал. Так и ахнешь, обед готовить, накрывать. Барыня ругается, зачем опоздала. За обедом сколько раз вниз пошлют в лавочку — то папиросы, то сельтерская, то пиво. После обеда посуды в кухне — гора, а им опять самовар ставь, кофею принести, кто попросить. Иной раз гости в карты играть сядут — закуску готовь. К двенадцати часам ног не слышишь, ткнёшься на плиту. Только заснешь — звонок, одна барышня домой вернулась, только заснешь — кадет с балу. И так всю ночь, а в шесть-то вставать — битки рубить…(**)