Страница 7 из 15
– Она! Она! Зачем она здесь?!… Зачем?! Возьмите ее отсюда, возьмите ее отсюда! – кричал Момлей дикими голосом, пытаясь приподняться. Глаза его были широко раскрыты, зубы стучали, словно в лихорадке.
– Кризис начался, надо дать знать доктору! – шепнула про себя сестра и быстро пошла по направлению к дежурной комнате. Через несколько минут доктор Брауман был уже у постели несчастного.
Казалось, с его приходом нервное состояние больного только ухудшилось, он уже не кричал, а выл и визжал, словно зверь, попавшийся в капкан. В крике этом не было ничего человеческого.
Зная, что порой наложение рук на голову успокаивает нервных субъектов, доктор тихонько погладил Момлея по волосам. Тот почти мгновенно затих и раздирающие вопли перешли в довольно внятный, но тихий бред. Видя успех манипуляции, доктор продолжил свои пассы.
Голос Момлея становился все более и более явственными.
– Фимочка, милая моя, ненаглядная! – бредил он. – О! Как я люблю тебя. О! Как люблю!.. Дай мне только кончить курс… Я женюсь на тебе. Ты не веришь!? Клянусь тебе… Женюсь моя дорогая, женюсь!..
Доктор начинал вслушиваться в этот бред. Он знал только внешнюю сторону кровавого, таинственного убийства, а этот бред начинал обрисовывать ему внутренний мир больного, его отношения с убитой. Доктору было известно, что убитую звали Фимочкой.
– Почему ты не веришь?! Почему? Почему? – слышался по-прежнему голос больного. – Или ты… ты думаешь, что меня остановят насмешки товарищей… или родные, нет у меня родных, никого нет; товарищи, товарищи! – он захохотал. – Товарищи… я тебя на них не променяю, Фимочка! Фимочка, я все забыл, все, радость моя, дорогая. Только ты не разлюби меня, не измени мне, слышишь, – не измени… не измени… Я так тебя люблю, так тебя люблю… не измени. – Голос его перешел в шепот.
– А!.. змея… змея!.. – с конвульсивным движением воскликнул вдруг несчастный… – Змея… змеи в тебя забрались… змея! змея!.. Изменила… изменила… изменила из-за денег… из-за денег!! Ха, ха, ха… из-за денег. Нет, стой! Куда!? Не пущу… ты к нему? Говори, отвечай, к нему?… Нет, ты не пойдешь, не пойдешь, я тебе говорю, не пойдешь… Останься это не ты, это змея, что забралась в твое сердце Фимочка, дорогая, золотая, останься, останься, не ходи, не ходи, умоляю, заклинаю, я все прощаю, все забыл, только ты не ходи к нему, не ходи. Так ты пойдешь? Ты смеешься надо мной, над моими слезами. Нет, это не ты, не ты, а змея, змея! Змея… куда, стой! Я не пущу тебя, не пущу. Ты моя! Моя, моя… Не вырвешься, нет! А! Опять змея… умри, змея. Ха, ха, ха… я убил эту змею! Убил! Убил!.. Вот она, вот змея, змея… она забралась в твое сердце, я найду ее, найду, вытащу, вытащу… на куски разрежу, вот так, вот так!.. На куски разрежу… Змея… Фимочка! Это ты. Ай! – Последний крик был таким отчаянно звонким, что даже Брауман вздрогнул, но этот отчаянный крик был и последним. Момлей вздрогнул несколько раз и вытянулся неподвижно на своей койке, как мертвый. Доктор пощупал его лоб. Он был покрыт каплями крупного холодного пота.
– Кризис прошел. Если доживет до утра – он спасен! – обратился он к сестре милосердия. – Об одном прошу, чтобы чем-нибудь не потревожили сон больного. Когда он проснется – пришлите вновь за мной.
Доктор ушел. Теперь ему стала понятна вся драма, пережитая молодым человеком.
На суде
Он полюбил бескорыстно Фимочку, одно из погибших, но милых созданий, и готов был жениться на ней, чтобы спасти ее от омута разврата. Взамен он требовал только верности. Но, видимо, Фимочка была не достойна такой любви, она изменила ему не по увлечению, а просто и прозаически за деньги. Нервный и впечатлительный, Момлей умолял ее прекратить позорную связь. Она была непреклонна и с насмешкой отвергла его. На него нашло временное исступление. Ему показалось, что не его Фимочка изменяет ему, а какая-то черная сила, какая-то змея впилась ей в сердце и заставляет ее поступать так. Он заклинал, умолял. Все напрасно. Образ змеи рисовался все яснее и яснее, и несчастный, в припадке сумасшествия, поразил насмерть любимую девушку, воображая, что поражает змею. Он вырезал у нее сердце и искал в нем эту змею злодейку… Но дальнейшие действия совершались без всякого разумения и были только рефлексом мозговых страданий.
– Виноват ли он? Виноват ли он? – задавал себе вопрос сто раз ученый психиатр, и всякий раз все тот же ответ: «невинен», «невменяем» вставал перед ним с той же отчетливостью.
Он дал себе слово спасти несчастного, если только он переживет кризис.
Медленно ползло время в клинической палате.
Долгие однообразные дни сменялись такими же безличными, бесконечными днями.
Хотя кризис миновал для Момлея благополучно, но выздоровление или, вернее, просветление затемненного рассудка подвигалось очень медленно. Пора жестоких кризисов и бешенных припадков прошла, и с него давно уже сняли смирительную рубашку, но полного сознания еще не наступило и он не сознавал ни чем он был болен, ни что его привело в эту мрачную палату.
Он целыми днями лежал на койке в каком-то тупом раздумье или, выпросив у сестрицы номер газеты, не расставался с ним целыми часами.
Он по несколько минут не переводил глаз с какого-либо параграфа, словно фиксируя эти пестрые черные строки, в бессменном порядке марающие белую бумагу.
Всякий посторонний или не наблюдательный человек смело стал бы уверять, что больной занять чтением, но опытный психиатр по долгому опыту знал, что этот симптом фиксирования на предметах есть признак, что излечение субъекта еще очень сомнительно.
Между тем, Момлей мог объясняться без особого труда и его ответы, всегда логические, определенные, давали повод думать, что он окончательно пришел в себя.
Тоже, разумеется, предположил и следователь, несколько раз во время болезни навещавший преступника. При последнем свидании он вышел вполне убежденный, что болезнь убийцы прошла и что пора привлечь его к суду в качестве обвиняемого.
Повестка о призыве и приводе студента Якова Момлея была вручена начальству клиники, и, несмотря на протест психиатра доктора Браумана, недолеченный Момлей был передан в руки судебной власти.
Когда ему объявили об этом и предложили следовать за полицейским чиновником, несчастный, казалось, ничуть не смутился, и просто и естественно, без протестов пошел вслед за ним.
Заключенный в одну из секретных камер подследственной тюрьмы, он продолжал тот же образ жизни, т. е. лежал целыми днями на койке, в каком-то нервном оцепенении, или чертил карандашом на клочке бумаги анатомические фигуры.
Настал день первого официального допроса.
Приведенный перед лицо судебного следователя, в одну из камер, помещающуюся в верхнем этаже суда, Момлей даже не оглянулся, даже не полюбопытствовал узнать куда он попал. Его внимание привлек только молодой человек с темной бородкой, в пенсне, сидевший рядом со следователем; это был товарищ прокурора, присланный наблюдать за следствием. Казалось, проницательный взгляд этого человека произвел на Момлея сильное впечатление. Он нервно вздрогнул и выпрямился.
– Обвиняемый Яков Момлей, вы обвиняетесь в том, что в ночь на 14 февраля сего года, – произнес строго следователь: – убили свою знакомую девицу Евфимию Качалову, и затем надругались над трупом, разрезав его на части. Что вы на это скажете?
Момлей вперил свои бледно зеленые глаза прямо в глаза прокурора и не отвечал ни слова на вопрос следователя, словно дело его не касалось.
– Угодно ли вам будет отвечать?! – уже гораздо резче спросил следователь. Момлей молчал. Он фиксировал взгляд прокурора и вздрагивал всем телом.
– Да отвечайте же! – произнес товарищ прокурора, сам в свою очередь не спуская взгляда с обвиняемого. Он от нечего делать занимался гипнотизмом, медиумизмом, и в известных столичных кружках слыл даже за медиума.
Слова молодого товарища прокурора, казалось, сильно подействовали на Момлея, он вздрогнул.
– Спрашивайте, я буду отвечать, – глухо, словно делая над собой большое усилие, произнес он.