Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 24



– Это не может быть, – говорят они.

– Это невозможно, – говорю я читателю, и читатель мне.

Это невозможно.

Вот они подходят к избе, похожей на избушку, вот они подходят к избушке, к старым воротам, похожим на калитку, нет, не к воротам, а к дыре, вот они заходят на воображаемый двор, потому что двора нет, а вместо двора открытая площадка, очень удобная для игры; но в избу никто не хочет идти первым. И тогда они протискиваются всей толпой, молчаливой и невеселой, толпой, непохожей на толпу. Они видят в избе стол, длинный стол, ничего, кроме стола, и на столе каравай хлеба. И Катерина, увидев их, поняла всё: что-то случилось с коровой. Чашкин рассказывает, что именно. Тогда вся толпа ребятишек говорит громким шепотом:

– Это кулацкие дети. Мы им покажем.

Но что с Катериной, она улыбается, все были уверены, что она будет плакать, улыбается и подходит к ним. Вот она кладет свою длинную коричневую руку на плечо одному, и всем кажется, что она положила свою руку, эту руку на плечо всем. Каждый чувствует ее на своем плече. Она их спрашивает:

– А вы примете меня к себе в колхоз?

Она говорит это своим голосом, их голосом, точно просит их принять ее к ним в игру.

– Примем.

Только Чашкин молчит. Он вспоминает, что он старше всех, некоторое время молчит и вдруг отвечает чужим, взрослым голосом, голосом товарища Молодцева:

– Мы-то приняли бы. Но будем принимать не мы. Но и они примут.

– Пусть только попробуют не принять, – говорит один мальчуган строгим голоском.

– Мы примем постановление от себя, от пионеров, чтобы принять.

– Да примут, какие могут быть разговоры. Примут.

– Вот и хорошо, – улыбается Катерина и смеется.

И, веселые, они возвращаются, и, довольные, они идут домой. Это ведь они сагитировали, ну конечно, они сагитировали первую замужнюю женщину.

Это они, ну конечно, они прорвали бабий фронт. Ну конечно, они.

– Она будет варить нам обед, всем обед, – мечтают они.

Всем обед.

Они идут веселой дорогой, мимо насмешливых кустов, веселых изб, под хохочущим небом. Но вот Коньков вспоминает:

– Мы обещали отомстить.

Отомстить! Отомстить! Но как отомстить? Но чем отомстить? Нужно придумать.

– Незаметно напасть и избить, – предлагает кто-то.

Но все отвергают эту мысль. Они не хотят подражать им, бороться их методом:

– Мы не кулаки!

И все начинают думать, нахмурив брови и козырьки, под размышляющим небом, мимо задумчивых заборов по несообразительной траве. Соревнование на выдумки под соревнующимся небом. Но никто ничего не может придумать. Чашкин и Коньков предлагают отложить до завтра. Их таинственный вид выдает их. Они что-то придумали. И завтра они скажут – что.

О, огород, слева направо, от горизонта до горизонта. Но я читаю огород справа налево, и получается: дорого. Я вижу тебя одним глазом, правым глазом, правого уклониста и вижу затраченный труд. Ничего больше. Но вот я смотрю на тебя обоими глазами – этим и этим. Теперь я вижу результаты. Труд позади, всё позади. И передо мною результаты. Огород надо читать не с правой стороны, чтобы увидеть дорого, а с левой, чтобы видеть огород. О, город овощей, зеленый огород зелени и солнца. О, огород мужчин, ты вспахан мужчинами, засеян мужчинами, полит мужчинами. Ты видишь над собой солнце, и вот ты уподобляешься ему своими подсолнечниками, круглыми, как солнце, желтыми, как солнце. И вот ты уже не огород, а зеленое небо без облаков, и вместо одного солнца у тебя сотни. Ты светишь всеми своими подсолнечниками и смеешься зеленым смехом, всей зеленью, всем своим смехом, похожим на салат. И вот ты показываешь свой зеленый язык кулаку. Ты опасный враг, и он боится тебя, потому что не знает, что сказать против этой капусты, против этой репы, против этой моркови и против этого картофеля. Они сами говорят за себя. И он уходит, кулак уходит на своих кулацких ногах, стараясь не замечать, стараясь не видеть тебя своими кулацкими глазами. Но он видит тебя, когда не глядит, он видит тебя, когда он далеко, он видит тебя днем открытыми глазами и ночью закрытыми. О, кулак, я вижу тебя. Ты вот. Вот ты спишь. И тебе снится огород колхоза. Ты видишь во сне, что ты просыпаешься в огороде. Вот ты слышишь, как растет горох и цветут помидоры. Но ты еще не знаешь, кто ты. Ты думаешь, что ты салат или огурцы. Ты любишь огурцы. Но вот показывается солнце. И ты видишь себя, ты не огурцы и не салат. Ты чучело. Ты не веришь своим глазам, ощупываешь себя, осматриваешь себя, и ты убеждаешься, что ты чучело.

– Я чучело, – говоришь ты.

Ты чучело.

Ты просыпаешься, но уже не во сне, а в действительности. Ты встаешь, ты одеваешься и идешь в колхоз посмотреть на огород. И вот ты видишь уже не во сне, ты видишь себя. Тебя то несут на руках, то волочат по земле колхозные ребятишки, то смеясь, то подпрыгивая. Вот они приносят тебя в огород, вот они тебя ставят на землю, и вот они подымают тебя на высокую жердь при помощи веревок и рук. И вот ты – чучело. Ты паришь над огородом, как аэроплан или как нетопырь с растопыренными руками. Твоя обязанность пугать птиц, не давать им клевать овощи. Вот ребята отходят от тебя в сторонку и любуются на изделие своих рук, смеются над тобой. «Но, может быть, это не я», – думаешь ты. Ты смотришь на себя и, не доверяя своим глазам и рукам, пробуешь на язык. Нет, это ты. Вот твои руки, вот твой живот, вот твои ноги. И тебе становится одиноко.

«Поставили чучело, – думаешь ты, – живого человека. Озорники. Хоть поставили бы меня в моем огороде. Но поставить меня здесь, в колхозе, заставить меня охранять чужой огород, ваш огород. Извините, это я не могу». И вот ты кричишь им и грозишь кулаком.

– Снимите, – кричишь ты, – озорники. Не то я подам в суд.



Но тебе возражают – нельзя.

И ты говоришь:

– Нет такого закона, чтобы живых людей употреблять вместо чучела.

И тебе возражают:

– Он не живой. Это не человек. Это, как бы сказать, только модель, чучело человека.

И ты возмущаешься:

– Это я не живой? Я покажу вам, какой я не живой! Я живой!

И тебе отвечают:

– Вы живой, мы в этом не сомневаемся. Но этот человек не живой. Это чучело, изображение, и не одного человека, например вас, а целого класса.

– Класса. Изображение, – рассуждаешь ты, – теперь понимаю. Так это не я.

И ты спрашиваешь:

– Так это верно, что это не я? Вы не врете?

– Нет, это не вы. – Ты уходишь, заложив руки за спину. Свои руки, думаешь ты, за свою спину. Но тебя догоняет крик:

– Это ты! Это ты! – И ты останавливаешься. Ты стоишь, как чучело. Два чучела: одно в огороде, другое на дороге, два кулака, два тебя. И ты размышляешь.

– Где же я и где он? Это я или это он?

И с тех пор ты живешь двойной жизнью, своей и огородной. Ты охраняешь чужой огород. Так тебе отомстили ребята.

Глава вторая

Катерина Оседлова – имя этой «бабы», той самой беременной женщины, жены батрака. И слово Катерины переходит в дело, по крайней мере, то слово, которое она дала пионерам.

Она берет своих кур, одну в одну руку, другую курицу в другую, все свое имущество, и говорит мужу, говорит батраку:

– Я иду в колхоз.

– А как же я? – спрашивает муж.

– И ты иди в колхоз.

– Но если я не могу? Ты знаешь, я работаю у Петухова. Что скажет Петухов?

– Хочешь, иди, – говорит Катерина, – а хочешь, не ходи. Я пойду.

– Как же ты пойдешь? Ты мне жена.

– Жена, – отвечает Катерина, – а пойду я вот так. – И показывает, как она пойдет, другими словами, идет. Она доходит до дверей, выходит во двор, но муж догоняет ее. Он кричит:

– Постой! Постой! Погоди. Зря идешь. Теперь в колхоз не берут. Поздно.

– Меня возьмут, – отвечает Катерина. И идет дальше.

– Постой! Постой! – догоняет ее муж. – Обожди. Вперед нужно написать заявление. Разве ты не знаешь, что без заявления не берут? Обожди.

– Нечего ждать, – отвечает ему Катерина. – Мне там напишут. Люди грамотные.