Страница 4 из 24
Повествование в «Доме на Моховой» призвано объединить картины, свидетелем которых Гор бывал с июня 1941 года, – но от третьего лица и с позиций более «рациональных», нежели те, что определили язык поэтического цикла. Очевидно, что Гор вложил в текст повести много сил, выстраивая уместный в год победы сюжет и осторожно встраивая в него фрагменты потаенных картин войны, блокады и эвакуации. В то же время, при всей разнородности его публикаций в предшествующие десять лет, именно «Дом на Моховой» в наибольшей степени можно считать рубежным текстом, закрывающим многолетнюю историю попыток отстоять способ письма, который писатель стремился предложить советской литературе.
Это не значит, что в последующие тридцать лет Гор в полной мере потерял способность и стремление продолжать свой литературный проект. Однако удар, нанесенный кампанией 1946 года по карьере писателя, оказался слишком сильным. На этот раз неудача ставила под угрозу единственный известный Гору способ существования, его профессию – а значит, сохраняя в столе рукописи «Коровы», рассказы конца 1930-х и стихи 1942–1944 годов, он должен был снова учиться писать. Несколько лет он мог позволить себе публиковать только проходные рецензии и литературную поденщину.
К авторской прозе Гор вернулся в другом десятилетии, в других условиях – и ему пришлось тщательно выстраивать новые способы взаимодействия с изменившейся литературной повесткой. И хотя в какой-то момент на этом пути ему помогут популярные жанры – в частности, детская научная фантастика, – почти в каждом рассказе, повести или романе он, отдав должное сюжету и схематичным персонажам, исподволь будет возвращаться к картинам, составившим словарь его довоенной прозы и блокадных стихотворений, разорванных пространством и временем.
Калым
I
Четвертой женой у Гармы была Сысык. – Последней. На пятую быков пожалел (за жену – два быка). Муж кричал – Гарма:
– Ба-ба-а, вали постель, полежим… шибко охота! – Опротивел Сысык.
– Мало-мал работа есть! – отвечает.
– А к-корова иди-и! – Сыворочч!
Семьдесят быков и коров. Овец не пересчитать. Арцу сделать из молока. Пахнет падалью арца. Пахнет арцой жизнь. Так до Октября.
Октябрь показался в улус – как в дождь солнце – неожиданно.
Залаяли собаки, завыли.
Дверь юрты чуть-чуть с петель не соскочила.
– Здоровоте!
На пороге русский в шинели, с винтовкой.
– Менду… мендумор![7] – юрта приветливо встретила. И вместо того (как все русские делали) чтобы спросить о цене скота, рядиться, матом крыть, угощать водкой, отрезал:
– Собрание улуса. Здесь у тебя. Да поживей!
Удивился Гарма. Удивилась Сысык. И три другие жены удивление свое показали.
– Это пошто?
– Можь… можо будит мало-мал, мужиков собирать?
– И баб! – Шинель добавила и широкое лицо улыбнулось.
– И баб? Это пошто?
– И баб.
– Можо будит!
Собирались во дворе Гармы. Мужики верхом на лошадях. Бабы на скрипучих арбах. Двор встретил приветливой прелью помета.
Русский говорил непонятно:
– Революция! Буржуазия! Партия. Коммунизм.
Буряты понимающими притворялись.
Солидно головами качали. Шептались совсем громко.
– Реболюций?
– Шибко здорово! Табар дадут наберно.
– Сердитый началиниг ни будит. Свой!
– Гобори… Гобори…
– Свечки бурхан дадут.
– А пылохо сердится бог – бурхан.
Сысык с трудом ловила непонятные слова. А поняла только: калым[8] (большой мошенничество) не будет. Баба бить грех… тоже челобек. И радовалась. Русский, кончив, вытер пот с лица рукавом. И увидел обрадованные щелочки глаз. Сам обрадовался. Подошел. И, вынув из кармана шинели измятый, вырезанный из газеты портретик, сказал:
– Ленин это. Большой человек. Возьми. За бедных он. И за баб…
Взяла Сысык.
И в углу грязной юрты, над божницей, над уродиками – бурханами, стал висеть совсем маленький, из газеты вырезанный портретик. Не ругался на это муж:
– Бурхан рюска. Ну и пусть бурхан бист.
II
Шелестели по-старому травы в степи. Шелестели по-новому дни. Юрта Гармы на дороге. То и дело из города буряты заезжали. За чаем – новостями ругались.
– Дорого бсе! Большой война в городе.
– Капут скоро. Ой, капут товарищам.
– Большой началиниг едет. – Белый.
– Капут товарищам. Ай капут.
– А-а-а!
Смотрела Сысык. Слова, как комаров, ловила. Бедняки старых прятали.
– Ай не любит белый бедных.
Дерется за то, что землю у русских взяли, – шибко ружьем дерется!
А пришли белые в степь, как кобылка.
III
Много в юрте Гармы вшей. А белогвардейцев еще больше. И откуда столько? Зачем? Громко вонючие рты затянули:
– Вина, ну. Вина! Вина живей!..
– В-вина-а.
И перекачивалась бурятская самогонка – араки из поганых котлов в поганые рты. Угощал сам хозяин Гарма. Улыбкой корежило скуластую хозяйскую рожу.
– Шибко пейте. Шибко большая друга. Шибко бино хорош. Шибко мал-мало рад.
Тряслись от смеха золотые погоны.
С интересом рыжий юрту осматривал. Не видал, что ли? У божницы остановился.
– Дикари-и. А ведь тоже бога в обиду не дадут. Вон понавесили сколько.
Но почему рыжий ус зашевелился?
– Мать… Мать вашу!
– Сволочь. Бо-ольшевики-и!
– Ленин откуда? Хозяин!
На полу Гарма.
– Не бызнал. Бурхан думал. Баба побесил. – Трусливо шелестели слова.
– Не бинобат я. Баба всё. Баба-а… большевик.
– К-о-т-о-р-а-я?
На дворе подымались и опускались шомпола, а двором молчала степь. И, как степь, молчала Сысык. Говорили одни глаза: о звериной ненависти.
В женотделе бурятка заведующая: тов. Сысык. У нее широкие и, как масло, желтые скулы. И узенькие щелочки-глаза, гальками блестят. Смеются. А вот взглянут в клубный уголок Ильича на маленький, из газеты вырезанный портретик. Затормозят смех глаза. Вспыхнут прошлым.
1925
Сапоги
I
На двери, на гвоздике: «Голубенький и Шаньгин». Комната 99. Они постучались. – Мы, мы. – Вошли – один за другим и сели.
Комната выглядела унылой. Обои насупились. На полу была грязь. На столе – крошки. Словом – Мытня.
В сандалиях Голубенький ходил по комнате.
– Здравствуйте, – не остановил он. – Вы в курсе дела?
Голубенький выпрямился. Высокий, он, словно профессор на экзамене, сделал серьезное лицо. – Слово имеет товарищ Шаньгин!
– Что ж, – встал с кровати Шаньгин, – я так я.
Широкий, в помятых брюках, небритый. Он начал по существу.
– Вопрос, – сказал он, – в сапогах. Понятно? Вот две недели, как мы – я и Голубенький – не ходим на лекции. Понятно?
– Понятно.
– Пробовали вместо подошвы бумагу. Понятно?
– Понятно. Валяй дальше.
– В кооператив за хлебом: а холода! Понятно?
– Понятно.
– Выдала мне касса шесть целковых, столько же, понятно, Голубенькому.
– Ну за семь – сапог не купишь!
Насупились. Вторая неделя, как задерживали стипендию.
– Я не знаю, что вы нам посоветуете? – замолчал Шаньгин. Он сел. Все встали.
7
Бурятское приветствие. Ред.
8
Институт выкупа невесты семьей жениха, распространенный у бурят. Ред.