Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 27

Однако прежде, чем я в самом деле выздоровел, прошло десять недель. Был длительный неприятный период, когда пришлось соскребать с кожи бурые чешуйки, оставленные лихорадкой. У Огга нашлось красивое слово для этого занятия – «десквамация». Он настоял, чтобы я при этом вставал на газету и чтобы все чешуйки собирали и сжигали, так как и они, и я были все еще заразны. Матери пришлось носить маску, чтобы не вдыхать мой прах.

Все это время бедный отец спал у себя в конторе, но я наконец-то смог помахать ему из окна своей комнаты. Как только меня объявили незаразным, Огг потребовал дезинфекции всего нашего дома. В то время это означало, что все обильно протирали раствором карболки, от которой облез весь лак с мебели и, конечно, пострадали обои, но отец был так счастлив, что обещал матери вылазку в Торонто для полной смены мебели и обоев в доме.

Но прежде чем поехать, мать должна была выздороветь. Доктор Огг не навязывал своего мнения, но и так было ясно, что мать измучена беспокойством и уходом за мной и ее следует «подкрепить» самыми сильными тонизирующими средствами из арсенала Огга. В те годы тонизирующие средства еще были чрезвычайно популярны. В основном их делали, добавляя железо и кое-какие горькие травы к дешевому хересу. Отец пустил в ход собственные тонизирующие средства – хорошие вина из своего погреба. Он еще со студенческих лет, проведенных в Монреале, любил вино и держал хороший запас, которого благополучно хватило на все годы сухого закона. Огг не сомневался, что его снадобья «укрепляют кровь». Отец был так же твердо уверен, что его вина «укрепляют кровь», и даже распространил свою теорию на меня; поэтому я каждый день получал вино, разбавленное водой, и на всю жизнь приобрел вкус к этому напитку. Но конечно, это было «лекарство», приятное лишь по случайности.

Я полагаю, что мы с матерью набирались сил месяца четыре или пять. Лишь тогда родители, сняв всевозможные мерки с нашего дома, направились в Торонто, чтобы закупить новую мебель и обои. Было решено – о неописуемая радость! – взять меня с собой. Мои добрые родители подумали, что после встречи лицом к лицу со смертью я заслужил интересную поездку.

Так и получилось, что в девять лет, на десятом году жизни, я впервые оказался в городе, который пронизал собою всю мою жизнь и который я очень люблю. Лондону свойственны романтика и историческое величие. Парижу – несравненная красота и атмосфера порочного аристократизма. У Вены двоякий дух – горько-сладкий, чарующий. Но Торонто – плоскостопый, дышащий ртом честолюбивый Торонто – занял в моем сердце особое место, как любимый человек, которого чуточку стыдишься, но перестать любить не можешь. Мне повезло, что первый раз я попал в Торонто весной, когда деревья окутались зеленой дымкой, ибо это город деревьев и они круглый год составляют его главную красоту. Если Торонто когда-либо потеряет свои деревья, он уподобится облысевшей женщине.

Мы остановились в отеле «Король Эдуард». Пока родители проводили целые дни в универмаге Итона, выбирая обои и драпировки, я сидел в библиотечной комнате, где за мной присматривали разные служащие гостиницы. Но я и не собирался шалить: библиотека была укомплектована обычной для отелей безликой смесью книг, но кто-то добавил к ней высокий шкаф с выпусками «Иллюстрированных лондонских новостей» за много лет, вплоть до восьмидесятых и девяностых годов прошлого века. Эти журналы я разглядывал в каком-то трансе, и у меня сложилось совершенно ошибочное представление о внешнем виде британской столицы и ее жителях. Лучше всего были иллюстрированные отчеты о премьерах многих опер Гилберта и Салливена – мне казалось, что они написаны вчера. Родители сводили меня в театр – в «Принцессу» на Кинг-стрит. Его давно снесли, чтобы проложить Юниверсити-авеню. Постановка, которую мы смотрели, называлась «Мадемуазель модистка», а главную роль играла Фрицци Шефф. Первые шевеления мальчишеской похоти я испытал, глядя на ее стройные ноги. Я впервые побывал в театре, и по сей день даже самая истерическая пьеса об унижениях и несправедливости, с самыми бездарными актерами, обладает для меня определенной притягательностью: я всегда надеюсь, что мелькнет красивая нога и развеет тьму.

Но самой важной частью в этом наскоке на цивилизацию был визит к известному врачу, доктору Джеймсу Роббу, который должен был меня всесторонне осмотреть и вынести вердикт о моем состоянии. Доктор осматривал меня долго, и теперь я понимаю, что он был внимательным и искусным диагностом. Но не очень хорошим психологом, потому что, прослушав, пощупав и простукав меня, он объявил результат моим родителям, когда я все еще присутствовал в кабинете, стоя рядом со стулом матери. Доктор сказал, что я «слабенький» и обращаться со мной следует соответственно; скарлатина оставила мне на память подозрительные шумы в сердце и значительную потерю слуха в левом ухе. В общем-то, я легко отделался после ужасной и коварной болезни, но мне ни в коем случае не следует переутомляться.

Этот вердикт коренным образом повлиял на мое будущее, ибо тот, кто объявляет ребенка «слабеньким», коронует и миропомазывает тирана.

7

Встал вопрос о школе.





Как мне получить образование? Мне уже стукнуло десять, а я еще ногой не ступал в класс. Единственная местная школа существовала при католической миссии; там преподавали монахини, и все утренние уроки посвящались изучению молитв и катехизиса. На это мои родители ни за что не согласились бы: они не ходили в церковь, даже когда имели возможность, но протестантские предрассудки остались при них. В резервации школы не было; оджибве могли бы ходить в школу при миссии, если бы хотели, но они не хотели. Оставалось только учить меня дома.

Оказалось, что это неплохое решение. Отец хорошо знал математику применительно к инженерному делу; алгебра и геометрия у него от зубов отскакивали. К ним он прибавлял толику естественных наук, опять же в применении к инженерному делу, и это оказалось гораздо практичнее, чем любые естественные науки, которые я изучал позже в Колборне. Куда интереснее для меня было, когда во время прогулок отец демонстрировал мне основные понятия геологии. Мать взяла на себя географию и латынь. Родители разделили между собой историю (отец очень интересовался наполеоновскими кампаниями) и литературу, которая представляла собой неограниченное чтение и много заучивания стихов наизусть. По утрам я учился; вторая половина дня была свободна, и я мог читать, играть или бродить по окрестностям.

Однако бродить я мог только под присмотром Эдду. Я презирал и ненавидел Эдду, и он отвечал мне тем же.

Это был мальчик-метис лет тринадцати, хромой: давным-давно он попал в лесу в капкан, поставленный на зверя. Миссис Дымок лечила Эдду заплесневелым хлебом, но он по-прежнему хромал. Предполагалось, что неким таинственным образом его собственное увечье пробудит в нем сочувствие к моей слабости здоровья, но ничего подобного не произошло. Предполагалось также, что я научусь у него французскому, но он говорил в лучшем случае на патуа; когда же хотел подразнить или унизить меня, то переходил на дикую смесь французского, английского, языка оджибве и варианта гэльского, который назывался банджи или диалектом Красной Реки, и я терялся. Настоящее имя Эдду было Жан-Поль, но его все звали Эдду – причины этому я так и не узнал.

Мою неприязнь к Эдду можно назвать снобизмом и чистоплюйством, но, по моему опыту, снобизм порой означает лишь отторжение подлинно низменного; а если бы не чистоплюйство, то человечество до сих пор рвало бы зубами и пожирало шматки мяса, опаленные на огне, и никогда не изобрело бы haute cuisine[6]. Эдду не нравился мне, потому что страдал подростковым сексуальным эретизмом в тяжелой форме, – более тяжелой мне с тех пор не попадалось. Говоря по-простому, Эдду был постоянно сексуально озабочен.

В самый первый день, когда меня официально вручили попечению Эдду, он повел меня в лес, остановился, как только мы оказались среди деревьев, и продемонстрировал мне свой полностью возбужденный пенис. Эдду потребовал, чтобы я предъявил ему свой, но я отказался – не столько из стыдливости, сколько из боязни, что это неизвестно куда заведет. Я не знал, куда это может привести, но почувствовал, что дело опасное. Эдду стал смеяться надо мной и говорить, что мне, должно быть, вообще нечего показать. Он потребовал, чтобы я потрогал его пенис и оценил, какой он твердый и горячий; я повиновался, но лишь ради эксперимента и без особого энтузиазма. Эдду сказал, что он такой все время – потому и ходит неровно, скрючившись. Девочки в поселке и в резервации знали про него, а некоторые позволяли ему в виде одолжения «пощупать», так что он хорошо разбирался в анатомическом развитии местных подростков женского пола, или, как он сам выражался, «следил, как они наливаются». Отдельные девочки разрешали ему то, что он называл «пальчик-в-дырку». В описании Эдду эта игра выглядела продолжительной и сладостной, не хуже поз из «Камасутры». Он сказал, что я, если хочу, могу подглядеть, как он будет с девочками. Я не хотел. Я точно не знал, как и почему могу нажить неприятности в результате, но нутром чуял: с этим лучше не иметь ничего общего.

6

 Высокая кухня (фр.).