Страница 11 из 44
Кабинеты врачей располагались в заднем крыле здания, отделенном от лечебной части. В этот час коридоры были почти пустыми. Туфли Джинджер на резиновой подошве поскрипывали на отполированном до блеска полу. В воздухе пахло дезинфектантом с сосновым ароматом.
В приемной, смотровых, личном кабинете Ханнаби царили темнота и тишина, и Джинджер, проходя во внутреннее святилище, не стала включать свет. В кабинете она зажгла только настольную лампу и направилась к запертой двери архива – Джордж оставил ей все ключи. Через минуту она достала из шкафа медицинскую карту Виолы Флетчер и вернулась за стол Джорджа.
Она села в большое кожаное кресло, открыла папку в круге света от настольной лампы и только тогда заметила предмет, при виде которого у нее перехватило дыхание. Предмет лежал на зеленом коврике, освещенный все той же лампой: ручной офтальмоскоп, инструмент для обследования глазного дна. В нем определенно не было ничего необычного, ничего зловещего. Все врачи пользовались им при рутинном осмотре. Но у Джинджер при виде этого прибора перехватило дыхание и, более того, возникло предчувствие близкой и страшной опасности.
Она покрылась холодным потом.
Сердце забилось так сильно, так громко, что казалось, звук рождался не внутри, а снаружи, словно за окнами шел парад и били в барабаны.
Она не могла оторвать глаз от офтальмоскопа. Как и при встрече с мужчиной в черных перчатках у Бернстайна две с лишним недели назад, все остальные предметы в кабинете начали растворяться, исчезать, и наконец сверкающий металлом инструмент остался единственной вещью, которую она видела во всех подробностях: все крохотные царапинки, все трещинки на ручке. Самые ничтожные детали его конструкции неожиданно показались необыкновенно важными, словно офтальмоскоп был не обычным медицинским инструментом, а осью вселенной, таинственным инструментом, способным вызвать катастрофические разрушения.
Потеряв ориентацию, впав в клаустрофобию под грузом тяжелого, неумолимого, давящего покрова иррационального страха, Джинджер оттолкнула кресло от стола и вскочила на ноги. Она тяжело дышала, постанывала, чувствовала одновременно духоту и холод, пронизывающий ее до мозга костей.
Ножка офтальмоскопа сверкала, словно изготовленная изо льда.
Линза светилась, как радужный и пугающе враждебный глаз.
Ее решимость не сдаваться быстро растаяла, и даже сердце, казалось, заледенело от холодного дыхания ужаса.
«Беги или умрешь, – сказал голос внутри ее. – Беги или умрешь».
Из груди вырвался крик, похожий на отчаянную мольбу потерянного и испуганного ребенка.
Она отвернулась от стола, кое-как обошла его, чуть не упала в кресло, потом пересекла кабинет, выскочила в приемную и выбежала в пустой коридор с пронзительным криком, в поисках безопасного места, которого не находила. Ей требовалась помощь друга, но на этаже никого больше не было, а опасность наступала. Неизвестная угроза, отчего-то воплощенная в безобидном офтальмоскопе, приближалась, а потому Джинджер бросилась бежать со всех ног, и ее топот гулким эхом отдавался в пустом коридоре.
«Беги или умрешь».
И туман окутал все вокруг.
Несколько минут спустя, когда туман рассеялся и сознание вернулось к ней, Джинджер обнаружила, что сидит на межэтажной бетонной площадке аварийной лестницы в конце административного крыла. Она не помнила, как выскочила из служебного коридора и поднялась по лестнице. Вжавшись в угол, спиной к холодной стене, она уставилась на перила. В проволочной корзинке наверху горела голая лампочка. Слева и справа от нее лестничные пролеты вели вниз – во мрак, и вверх – тоже во мрак, прежде чем выйти на другие освещенные площадки. В воздухе пахло плесенью и холодом. Если бы не неровное дыхание Джинджер, здесь бы царила тишина.
Ее бешеное бегство и другие странности, ее необъяснимая фуга явно не были замечены никем, иначе она сейчас не оставалась бы одна. Хоть что-то хорошее. Слава богу, никто не узнал.
Но сама она знала, что все очень серьезно.
Ее трясло, но не только от страха – иррациональный ужас прошел. Она дрожала еще и от холода, а холодно ей было оттого, что одежда прилипла к покрытой потом коже.
Она поднесла руку к лицу и отерла его.
Поднялась на ноги и осмотрела пролет, уходящий вниз и вверх. Она не знала, где находится кабинет Джорджа Ханнаби – выше или ниже площадки. Подумав немного, она решила идти вверх.
Призрачное эхо разносило звук ее шагов.
В голову отчего-то лезли мысли о могилах.
«Мешуггене», – сказала она дрожащим голосом.
Было 27 ноября.
6
Чикаго, Иллинойс
Первое воскресное утро декабря под низким, серым, обещавшим снегопад небом выдалось холодным. К полудню начнут падать редкие снежинки, а к началу вечера закоптелый лик города и грязные окраины временно скроются под тонким девственно-белым покровом снега. Этим вечером главной темой разговоров во всем городе, от фешенебельного Золотого берега до трущоб, станет снежная буря. Повсюду, кроме римско-католических домов прихода церкви святой Бернадетты: там по-прежнему люди будут говорить о скандальном поступке отца Брендана Кронина во время утренней мессы.
Отец Кронин поднялся в половине шестого утра, помолился, принял душ, побрился, облачился в сутану и биретту, взял часослов и покинул приходской дом, даже не надев пальто. Он постоял немного на заднем крыльце, глубоко вдыхая свежий декабрьский воздух.
Ему было тридцать лет, но он выглядел моложе благодаря честным зеленым глазам, непокорной каштановой шевелюре и веснушчатому лицу. В нем было пятьдесят или шестьдесят фунтов лишнего веса, хотя живот выпирал несильно. Жир на его теле распределялся равномерно, наполняя и лицо, и руки, и торс, и ноги. И в школе, и в колледже, и в семинарии его звали Толстячком.
Какие бы эмоции ни одолевали его, отец Кронин почти всегда выглядел счастливым. Его ангельское от природы лицо было плохо приспособлено для выражения гнева, тоски или скорби. Этим утром он выглядел вполне довольным собой и миром, хотя на душе его скребли кошки.
Он прошел по выложенной плиткой дорожке, мимо голых цветочных клумб, где лежали смерзшиеся земляные комки, отпер дверь ризницы и вошел внутрь. Аромат мирры и шиповника смешивался с запахом мебельной политуры на лимонном масле, которой обрабатывали дубовые панели старой церкви, скамьи и другие деревянные предметы.
Не включая света – мерцал только рубиновый огонек в ризнице, – отец Кронин встал коленями на скамеечку, склонил голову и стал молча просить Всевышнего сделать его достойным священником. Прежде от этой безмолвной просьбы, которую он обращал к Господу до появления ризничего и мальчика-служки, душа его воспаряла к небесам и наполнялась восторгом в предвкушении мессы. Но сегодня, как и почти всегда за последние четыре месяца, он не чувствовал радости.
Он сжал челюсти, заскрежетал зубами, словно мог усилием воли вызвать у себя духовный экстаз, и сосредоточился на начальных молитвах, хотя чувствовал пустоту внутри: ничто не трогало его.
Помыв руки и отбормотав «Da Domine»[8], отец Кронин положил биретту на аналой и прошел к скамье для облачения, чтобы подготовиться к службе. Он был человеком чувствительным, художником в душе, и в величественной красоте мессы видел радующее сердце отражение Божественного порядка, далекий отзвук Божественной благодати. Обычно, набрасывая себе на плечи льняной амикт, поправляя белую альбу, чтобы та спускалась до щиколоток, но не ниже, он испытывал трепет, проходящий по всему телу, – трепет при мысли о том, что он, Брендан Кронин, сумел-таки стать священником.
Обычно. Но не сегодня. И так продолжалось уже несколько недель.
Отец Кронин надел амикт, обмотал тесемки вокруг спины и связал их на груди. Даже поднимая манипул, целуя крест и размещая его на левой руке, он не чувствовал ничего, кроме холодной, пульсирующей, пустой боли там, где прежде находились вера и радость.
8
«Дай, Господи» (лат.).