Страница 6 из 16
Николая мать привела перед самым отплытием, пыталась в последний раз отговорить мужа, но тот твердо стоял на своем:
– Никому еще вреда не принесло – выглянуть за пределы знаемого мирка. Или сын мой не ликиец, чтоб в море не выходить?
– Но далеко ведь!
– Ничего. Хаживал близко, сплавает и далеко. Когда я брал его в Миры, он показал себя молодцом – но пусть-ка и сам молодой человек что-нибудь скажет!
– Если б я не хотел поплыть с тобой, отец, я бы здесь сейчас не стоял. А ты, мама, не волнуйся, все будет хорошо… И не плачь. Александрия – не край света, там мощи евангелиста Марка, маяк, библиотека…
– О, – засмеялся Феофан, – если ты у меня в библиотеку попадешь, тебя оттуда и через полгода не вытащишь. Давайте, прощайтесь, да проходи, мальчик, на корабль.
– Благослови, мама.
Заплаканная Нонна положила руки на голову сына; душа ее разрывалась, но женщина крепилась, как могла, чтоб не обеспокоить сына – да разве получится?..
– Я вручаю тебя Богу… Я не буду плакать…
– Ну что же ты, мамочка… Говоришь, не будешь плакать, а сама плачешь…
– С Богом, сынок…
Николай взошел по сходням на корабль и долго с борта смотрел на стоявшую у причала мать. Та тоже была не в силах уйти; у обоих на глазах были слезы.
Феофан похлопал Николая по плечу и махнул навклиру, чтобы выбирали якоря. Тот поднес ко рту рупор и отдал приказ. Заскрипели в`ороты, приведенные в движение рабами, и из воды показались якоря – с деревянными лапами и веретенами и свинцовыми штоками. Не распуская еще парусов, на одних веслах корабли начали медленно отходить от мест своих стоянок, готовясь к выходу из гавани. Стоявший у борта вместе с сыном Феофан слушал то, что кричал с берега опоздавший к проводам компаньон – тот, натужно крича, дублировал указания насчет своих дел в Александрии:
– Бери ячмень по тому же расчету, главное, чтоб они не учли то же самое, как сказано было … Я хоть и ссылался на разные проволочки, они не без основания так решили! Хотя случившийся избыток урожая плохо влияет на расчет, можешь рискнуть платежом, дело того стоит! И хорошо сделаешь, если закупишь полотна, а из выручки долю мою отдай там, в Александрии, Примитину, а он пусть передаст деньги Феоне, чтоб я, прибыв в Александрию, застал там деньги на свои расходы. Агафовулу привет, и всем желаю здравствовать!!!
А Николай все смотрел, как таяла вдали фигурка матери…
Когда корабли на веслах вышли из гавани, навклир переднего поднялся на нос судна в сопровождении десятника, сонного чиновника со всей его честной компанией и парой Феофановых компаньонов, вытянул горизонтально – как и полагалось при обращении к Посейдону и нимфам – чашу с неразбавленным жертвенным вином и произнес установленные слова:
– Услышь меня, Посейдон, волосы которого влажны от соленых волн моря, Посейдон, вооруженный острым трезубцем, которого влекут быстроногие кони, ты, вечно обитающий в неизмеримых морских глубинах, царь вод, ты, окружающий и теснящий землю шумящими водами, ты, разбрасывающий вдаль пену морскую, ты, правящий среди волн быстрой квадригой, ты, лазоревый бог, назначенный судьбой управлять морским царством, ты, любящий свои стада, покрытые чешуями, и соленые воды океана, остановись у берега, даруй попутный ветер нашим кораблям и прибавь к нему ради нас мир, безопасность и золотые дары богатства. О, Посейдон, колеблющий землю, окажи нам милость, благопоспешествуй нам в нашем путешествии и прими вместе с Амфитритой и всеми божествами моря это жертвенное вино!
И навклир сначала неспешно вылил вино в море, а затем бросил в него и чашу; то же было проделано и на другом судне. После этого навклир распорядился поднять паруса, и корабли пошли прочь от ликийского берега, провожаемые огнем патарского маяка.
Толпа непрошенных пассажиров вернулась на мостик; Квинт, задержавшись около Феофана, безучастно спросил его:
– А ты что не участвовал в жертвоприношении? Христианин?
– Да, христианин, – негромко, но твердо сказал купец. Римлянин пристально посмотрел на него своими блеклыми рыбьими глазами, изрек:
– Христиане почитают то, чего заслуживают, – и прошествовал на мостик. Феофан даже сначала не понял, что тот имел в виду; его сын, заметив это, тихо сказал:
– Он говорит о кресте, отец.
– Насмехается!
– Это его дело. Наш крест спасителен, а будет ли прок ему в том, что он сам распят на кресте праздности, нечувствия, хищения и идолопоклонства?
Феофан с удивлением посмотрел на сына: тот смотрел ему прямо в глаза. Что делать? Сказать, что это не так? Но ведь малец посмотрел в самый корень, а против правды, как против рожна – не попрешь.
– Да, мальчик, ты сказал хорошо, и ты прав – но внемли доброму слову: не всякое правдивое слово, прилюдно сказанное, несет добро тому, кто его сказал.
– Я знаю, что молчание – золото, но не всегда – когда-то надо и возвысить свой голос.
– Бог мой, яйца учат курицу! – не выдержал Феофан. – Мой брат тебя, чувствуется, переучил: я не могу возразить собственному ребенку! («А может, своей совести?» – спросил он сам себя, но ответа не было).
Тем временем спутник чиновника, явно из тех, кого тогда называли «параситом», то есть нахлебником, увидев, что его патрон задержался у купца и что-то ему выговорил, все понял, и когда Квинт Вариний поднялся на мостик, встретил благодетеля уже подготовленной по случаю цитатой:
– А хорошо, почтеннейший Квинт, написал Цельс в своем «Правдивом слове»: «Род христиан и иудеев подобен стае летучих мышей или муравьям, вылезшим из дыры, или лягушкам, усевшимся вокруг лужи, или дождевым червям в углу болота, когда они устраивают собрания и спорят между собой о том, кто из них грешнее»!
Но Квинт даже не улыбнулся; впрочем, раз он не скривил рта и не махнул рукой, значит, он все же остался доволен – прихлебатель давно выучил все привычки патрона и всегда подлаживался под его настроение. Посему и продолжил:
– При этом говорят, что в торжественную ночь, когда они сходятся на свои празднования, они привязывают к единственному светильнику собаку, затем обильно поедят и выпьют, и вино разжигает в них темные страсти; тогда они кидают собаке кость, и та роняет светильник, и тогда-то, в кромешной тьме…
– Брось, – махнул рукой чиновник. – Все это бредни. При блаженной памяти императоре Аврелиане я вел дело против некоторых из них. Да, они не выносят наших храмов, жертвенников и изображений, поносят статуи и не приносят жертвы, почитая своего распятого и отказывая в этом же нашим императорам – да, вот в этом я не вижу никакой логики – чем еврейский мертвец им дороже римских. Лично я их не люблю, так как считаю себя человеком просвещенным и, соответственно, врагом всякого дремучего суеверия. Объективно от них не больше вреда, чем от египтян или сирийцев. Я так считаю: пусть каждый делает свое дело, и делает его хорошо, а уж кто там во что верит, сейчас это меня, как чиновника, не касается, ибо нет соответствующих распоряжений – впрочем, я всегда готов исполнить любой приказ, который мне пришлют сверху: строгать ли христиан железными когтями или принести их Христу жертвы. Начальству всегда виднее, и неважно, право ли оно на самом деле – главное, самому не оказаться перед ним неправым.
И духовный наследник Пилата сел ближе к борту и печально уставился на переливы волн виноцветного, как поэтически выразился царь поэтов Гомер, моря. Параситу стало скучно. С секретарем еще можно было бы позубоскалить, но тот взялся играть в кости с десятником на интерес; общаться с писцом было уже зазорно; тогда он пристал к купцам – впрочем, греки держали себя настороженно и неприветливо, так что и здесь развлечься не получилось. Тогда римлянин спустился с мостика, велел своему евнуху притащить сундук с багажом и занялся ревизией своего гардероба. Скопец вытащил содержимое сундука и вновь стал укладывать его обратно, монотонно и устало оглашая каждую вещь:
– Льняной плащ стираный – один; землистого цвета хламида зимняя, стираная и ношеная – одна (при этих словах благородного римлянина немного передернуло – к примеру, носить трижды чищеную тогу было столь же позорно, как и чиненые или подбитые гвоздями башмаки). Одна для лета, мало ношеная. Естественного цвета для зимы, стираная и ношеная – одна…