Страница 2 из 7
«Разве это мужское дело? Сахаром заведовать? – возмущался дед. – Мужчина должен работать на свежем воздухе, на природе». При этом он обнажал бицепс или же поводил плечами, да так, чтобы подчеркнуть ширину своих неимоверных плеч. Или же ненавязчиво клал свой мощный кулак на стол.
Отец на его выпады не реагировал. Он обожал свою фабрику и проводил там все дни напролёт. Фабрика приносила большие деньги, и только это оправдывало занятие сына в глазах Герше.
В отличие от матери, дед Герше меня полюбил сразу, возможно, из-за родового имени или же из-за моей тяги к физическим упражнениям. Я думаю, что он видел во мне истинного продолжателя рода Мордко Кагана. Мать не ошиблась, дав мне такое имя, тем самым обеспечив мне внимание и любовь деда. Но она поступила ещё умнее, записывая моё рождение в метрике. По документам она дала мне имя Макс. Откуда взялся этот Макс, никто не знал. У нас была немецкая книжка, Max und Moritz, про непослушных мальчиков Макса и Морица. Но чтобы назвать ребёнка в честь хулигана из немецкой книги? Таких имён в Белой Церкви просто не было. Однако Макс соответствовал еврейской традиции, первая буква была такой же, как и у традиционного имени, а о том, что на самом деле я всегда был Мордехаем, знали только самые близкие. Это действовало как своего рода оберег. Так и был я Мордехаем-Максом, пока не пошёл в школу. А в школе про Мордехая уже не знал никто, я представлялся только Максом, и потом даже сам стал забывать про то, что настоящее моё имя было Мордко, и сделался я Максом на всю свою оставшуюся жизнь.
Первые пять лет моей жизни прошли чудесно. Мать ко мне привыкла, а потом даже полюбила. Она простила меня, потому что после меня у неё родились ещё двое мальчиков. И свой гнев она переместила на них, а потом уже и свыклась с мальчишками вокруг себя. Когда мать осознала, что девочки у неё больше не будет, она перестала винить меня в том, что ей не удалось повторить ещё одну Ханну. Мой младший брат, Изя, появился на свет в 1917-м, когда я был уже вполне себе смышлёным пятилеткой, и нас стало пятеро братьев. Старший из нас, Михаил, держался отдельно. Он был на целых десять лет старше меня, и особо со мной не общался. Михаил ещё помнил Ханну и был замкнутым мальчиком. Петя же, второй по счёту брат, был для меня авторитетом. Из всех братьев я считался самым красивым. Люся, четвёртый по счёту брат, увлекался лесом и природой. Он всегда пропадал в оврагах вокруг Белой Церкви и приходил домой с жуками и змеями, которых мать тут же выкидывала. Я же его любви не разделял, и как-то так получилось, что бо́льшую часть времени я проводил с малышом, Изей. Мы с Изей были неразлучны почти всё моё детство.
Деда Герше я обожал, и он меня тоже выделял из всех своих внуков. Жили мы вместе с родителями отца, и именно дед Герше меня научил грамоте. Читать я научился в четыре года, но деда это не впечатляло. Больше всего времени дед уделял моим физическим упражнениям и гимнастике, к которым у меня с самого детства была сильная предрасположенность. Заметив, как я кувыркаюсь, дед тут же соорудил мне турник, и я вертелся на нём целые дни напролёт. Мать ругалась, но только когда дед не слышал. Перечить свёкру она не смела. Среди всех братьев только я проявлял интерес к физической активности и гимнастике, и дед частенько вздыхал, что «хотя бы один внук достойным родился».
«Опять как обезьяна вертишься!» – прикрикивала мать на меня. А я не обращал внимания и только пытался подтянуться на одной руке. Дед сказал мне, что, если я подтянусь десять раз на одной руке, а потом столько же – на другой, он подарит мне леденец. И я старался.
Во дворе у нас рос огромный каштан. Возможно, что дерево не было таким уж высоким, но в мои пять лет оно казалось мне неприступной скалой. Дед привязал канат на одну из веток, и я практиковался, лазая вверх и вниз по этому канату.
«Подрастешь, станешь как я! Таким же сильным», – обещал мне дед. И я мечтал стать таким же, как он.
Дед поощрял меня и мои упражнения. Мать же, проходя мимо, только вздыхала и неодобрительно мотала головой.
Биндюжники-Пугачевские отличались ещё одним качеством. Среди них было много алкоголиков. Напасть эта моего отца миновала и проявилась уже у моих братьев, проскочив поколение. Дед же мой Герше был запойным алкоголиком. До пяти лет я никогда не видел деда пьяным, да и не осознавал, что в употреблении спиртного было что-то недостойное. Дед Герше, видимо, старался напиваться поаккуратней, вдали от внуков, или же я был слишком мал, чтобы что-то заметить. Весной же 1917-го я обнаружил деда, который валялся около входной двери, прямо в пыли. Мне было всего пять лет, но я всё отлично помню. Вскоре после этого события в Белой Церкви начали происходить погромы и постоянная смена власти.
Так вот, весной 1917-го дед мой валялся около дома без сознания, и видеть его огромное тело в таком состоянии было дико для меня. Ведь дед был самым сильным, самым крепким, мог всё на свете и был моим главным учителем. Как мог он дойти до такого зверского состояния? Я очень испугался и заплакал. Я подумал, что дед умер, и побежал к матери, чтобы она что-то предприняла. Мать меня успокоила и тут же увела от непристойного зрелища. Мне запомнилось ещё и то, что мать не подошла к деду, и даже не пощупала его пульс, чтобы убедиться в том, что он жив. Она позвала бабушку Рейзль, которая уволокла деда внутрь двора. Каким образом маленькая бабушка сумела затащить огромного деда внутрь двора, я не знаю. Мать же к тому времени уже привыкла к таким буйствам свёкра и не ввязывалась его спасать. После этого я лучше стал понимать отношения матери со свёкрами. Я думал, что мать побаивалась деда. Но потом понял, что она просто его избегала, зная его склонность к пьянству и неуравновешенный характер.
Бабушку Рейзль я помню плохо. По рассказам близких, она была мягкой, тихой женщиной. Мать о ней говорила мало, да и что можно ожидать от бывшей невестки. Иногда намекали, что бабушка Рейзль была женщиной забитой, а не тихой, и что буйный нрав деда совершенно её подавлял. Видимо, так оно и было, потому что если деда я помню чётко, то бабушку Рейзль не помню почти совсем. Либо она меня особо не выделяла, либо просто мало участия принимала в нашем воспитании, а жила мышиной жизнью где-то в углу, опасаясь взбаламутить своего неуёмного мужа.
Тогда жизнь ещё казалась мне спокойной и предсказуемой. А потом Белая Церковь стала адом на земле. В наш город пришли погромы. Дом наш, стоявший в самом центре, около Базарной площади, стал подвергаться чуть ли не ежедневным атакам. Я всё порывался поучаствовать в митингах и сборищах, которые проходили как раз на Базарной площади. Как ни пыталась меня удержать мать, я сбегал от неё и умудрялся бывать на площади по несколько раз в день, и подслушивать, что же там происходило. Я хорошо помню, как какой-то моряк, которого я опознал по широченным штанинам и матросской форме, выступал на площади стоя на бочке и что-то кричал. Моряка слушали и ему хлопали. Мне запомнились его огромные штаны, такие широкие и непривычные. Видимо, в то время в городе главенствовала Советская власть.
А потом приходил то один бандит, то другой, то Петлюра, то деникинцы, то ещё какие-то лихие люди, и грабили, и требовали денег. Однажды в наш дом ввалились огромные разбитные мужики. Они плевали прямо на пол, и от них пахло отвратительно, по́том и перегаром. Мать спрятала меня и моих братьев за бочку. Изе, самому младшему, было чуть больше года, но он не плакал, а тихо сопел рядом. Мужики мать мою не тронули, они искали чем бы поживиться, и ей повезло. Мать отдала им всё, что было, и мы остались совсем без еды. Все ценности уже украли у нас их предшественники. В тот же вечер мать перевезла нас, троих младших, к своим родителям, которые жили на окраине города. У них в доме было поспокойнее. Так мы провели 1918-й. Но и туда стали добираться погромщики, и мать с отцом увезли всех нас в Киев в начале 1919-го. Тогда-то и приписали мне лишний год, чтобы я мог пойти учиться, потому что в Киеве мать хотела поскорее меня отправить в школу, чтобы облегчить себе жизнь дома. Так я стал учиться в одной школе с Мишей и Петей, которые переехали в Киев ещё раньше и остановились у родственников.