Страница 2 из 15
То есть в этой написанной после значительного перерыва повести Юрий Проценко создал атмосферу авторского присутствия в жизни героя, а не взгляда на неё со стороны. Мне прежде довелось читать произведения об этом времени Владимира Маканина, Сергея Есина, Юрия Полякова – профессиональных писателей, ставших таковыми ещё в советское время. Но эти опытные маститые профессионалы не воспринимались мною участниками описываемых событий. Их произведения – фантазии на выбранную тему, дань времени, чистое сочинительство.
Юрий тоже не обошёлся без сочинительства. Едва ли у его Елизарова был какой-то один конкретный прототип, с которым бы так жестоко обходилась судьба, раз за разом делая его участником экстремальных событий, словно проверяя его на стойкость, мужество, честность, а в качестве инструкции, как ему поступить в той или иной ситуации, подбросила некий дневник.
Конечно, история жизни Елизарова – вымысел, однако основанный на реальных фактах. И благодаря вымыслу возник образ героя нашего времени, точнее того периода, который вошёл в историю как эти самые «лихие 90-е». Да, Елизаров – герой 90-х (в нравственном отношении антигерой), человек, который никого не любит, ни с кем не дружит, доверяет только Хамазу, своей кавказской овчарке, и служит Золотому тельцу – по инерции, даже не ради наживы, а потому, что заигрался и не в состоянии отступить. И окружение его тоже заигралось и не простит ему отступничества, цена которому жизнь, то есть смерть.
Золотому тельцу, тоже по инерции, служит и герой следующей повести «Человек завода» Дмитрий Луганцев. Неожиданно для себя он становится одним из ликвидаторов завода-гиганта. С большим знанием дела, скрупулёзно автор прослеживает эту авантюру по уничтожению предприятия, роль в ней своего героя и вновь создаёт атмосферу непосредственного авторского присутствия, участия во всех описываемых событиях.
Эта повесть ассоциируется у меня с произведением Генри Форда «Моя жизнь. Мои достижения». Собственно, производственные достижения и были жизнью Форда, ни о чём, кроме них и того, как их добивался, он не поведал читателям.
Юрий Проценко приоткрыл личную жизнь Дмитрия Луганцева – для «оживляжа» в повести «Человек завода» появились женщины и даже наметилось что-то вроде адюльтера. Однако персонажи повести, мужчины, очень много говорят, разумеется, на производственные темы и превращают художественное произведение в литературу для служебного пользования.
И тем не менее суховатой, перенасыщенной прямой речью повестью «Человек завода» автор возобновляет прерванное в 90-е годы пополнение отечественной литературы на производственную тему. Пока он ведёт речь о разрушении производства, о том, как на этом процессе наживались ловкие, талантливые дельцы. Но наша отечественная промышленность начала возрождаться из пепла потрясающей разрухи, профессия «инженер», согласно статистическим данным, стала вновь востребованной. Значит, появится необходимость писать о созидании, о новых заводах, о людях, занимающихся техническим творчеством. Надеюсь, Юрий Проценко её не упустит.
Читая его суровую, скупую на аксессуары мужскую прозу, рассказы и повести, представленные в сборнике в хронологическом порядке со значительным между ними временным перерывом, я представляла… цветок, безвременник, растущий у меня в палисаднике. Весной у него большие, как у тюльпана, листья, которые держатся недолго, недели две, и бесследно на всё лето исчезают, а в октябре вдруг появляются, казалось бы, из ничего великолепные цветы. Так и литературное творчество – занятие вневременное. И пример тому – творческая судьба автора настоящего сборника Юрия Проценко.
Я рассказала об этой ассоциации Юрию, и он назвал свой сборник «Безвременник».
Череп
Было начало десятого. Отшумел утренний прилив торопливых посетителей, и уставленное грязными столиками пространство вокруг пивного павильона перешло во владение разномастного городского пернатого сообщества.
По ту сторону наскоро подновлённой ограды лениво курился жидкий, ароматный дымок – дотлевала преданная огню очередная куча сухих листьев. Сквозь ветви полуобнажённых деревьев явственно уже обозначился вид старинного, осанистого, с облезлыми куполами собора.
Дядя Миша, нештатный подсобник в помятом, замызганном халате, проковылял в павильон на зов буфетчицы. С улицы доносились короткие обрывающиеся звуки: кто-то тщетно пытался завести мотоцикл.
Вадим Муханов, двадцати трёх лет, художник из спивающихся, поставил наполовину опорожнённую кружку на столик. Отломил от старого тополя кусочек шершавой коры, растёр в ладонях. Ему нравилось вот так, солидно потягивая пиво, не спешить. Он смаковал такие минуты. Вкушая их, он ощущал полноценность переживаемого момента и питал к себе большее, чем обычно, уважение.
Впрочем, чего-то в этой его композиции всё же не хватало. Он быстро сообразил, извлёк из бокового кармана потёртой куртки свежий номер областной газеты. Развернул, начал просматривать с последней полосы. Теперь, мысленно взирая на себя со стороны, он был удовлетворён. Однако, совершая этот свой ритуал, он машинально успел кое-что бегло прочесть. На третьей странице обратил внимание на письмо, помещённое под рубрикой «Мораль».
«…Нельзя оправдать, но можно, по крайней мере, понять причины того, что Георгиевское кладбище, являющееся для нашего города памятником культуры, находится в нынешнем недопустимом состоянии, – писал автор. – Но чем объяснить увиденный мною садистский энтузиазм, с которым совсем ещё молодые люди, жители нашего города, глумятся над памятью наших же земляков, и вошедших в историю и, что не менее дико, никому не известных?
Давно замечено, что самосознание народа определяется его отношением к прошлому своему. Где же корни подобной бездуховности и каков может быть финал её развития?»
Муханов досадливо покачал головой, подумал: «Где тебя выращивали-то, недотыку?» Того, кто написал письмо, он представил хлипким, средних лет очкариком, которого в детстве часто били плохие ребята. Люди, судьбой так или иначе обойдённые, всегда раздражали Муханова. И тем более, чем отчётливее ощущал он родство с ними. Нет, он, безусловно, был не из таких, он – выше, но всё же… Сейчас он вряд ли мог точно указать причину мгновенно вспенившегося внутри, свербящего раздражения. Его распирали одновременно презрение к этому верещащему слюнявому писаке и дотоле затаившаяся злость на самого себя. И вдобавок ещё что-то неосознанное, но не менее противное. Композиция была испорчена.
Муханов оттолкнул пустую кружку, вытер губы рукавом и поднялся. Зябко поведя плечами, направился к выходу. Его раздражал даже обычно столь приятный слуху тихий хруст рассыпающихся под ногами листьев.
«Ждёшь, что всё тебе с неба свалится, – не раз выговаривал ему Клюев, преуспевающий бармен из ресторана “Луна”, бывший одноклассник. – Хрен-то! Жизнь, милый, есть борьба. Слаб в коленях – уйди на обочину и не судьбу проклинай, а себя, дурака».
Муханов соглашался (чего тут возразишь?) и тем не менее продолжал ждать. Ждать, что наступит наконец момент, когда он попадёт в жилу, когда всё станет иначе. И тогда уж… Будет он в соболиной шубе на плечах разъезжать на собственной, непременно чёрной «Волге», широким жестом раздавая долги. Широким и обязательно – небрежным. Только так!
Шутки шутками, но этот часто воображаемый во всех деталях эпизод постепенно превратился в нечто большее, чем просто треп в кругу приятелей. Сделался незаметно чем-то вроде путеводной звезды, дающей смысл существованию. И думать страшился Муханов о том, что мечта его столь же недостижима, сколь и заманчиво мерцающее в ночном небе астрономическое тело. За душой имел он диплом об окончании художественного училища, испещрённую записями трудовую книжку да зыбкую перспективу устроиться на стоящую работу.
Скверно… Именно скверно – и никак иначе. Муханов полюбил это слово. Ему представлялось, что только оно, а не иные, пусть более крепкие синонимы, в точности выражает состояние его дел и души. Скверно – это плохо, но плохо как-то не так… Не приниженно. Не раскисшее плохо. Это как бы временная полоса неудач сильной личности. Слово, которое, будучи произнесено вслух с должным чувством, мобилизует на борьбу с тем, что, собственно, и обозначает.