Страница 8 из 19
II. Режимы публичности, или Что дает словам вес
В нашем сборнике большинство авторов можно отнести к тому типу последователей-и-критиков Хабермаса, кто применяет и адаптирует «идеальную» буржуазную модель публичной сферы к различным историческим периодам и анализирует эмпирические кейсы на фоне этой нормативной модели (как поддерживающие ее или противоречащие ей). При этом нам кажется важным, следуя оригинальному ходу раннего Хабермаса, вернуться к переосмыслению политической философии публичности на основе и после анализа отечественного исторического материала. Мы хотим продолжить ревизию исследовательских инструментов истории публичности, а также возможности их интеграции с хорошо известными методами анализа общественных языков (идиом), дискурса и авторских высказываний. В сборнике представлены первые результаты взаимодействия двух методологических перспектив в изучении интеллектуальной истории России:
1) анализа публичной сферы и режимов публичности, понятых не в нормативном, но в историографическом смысле как условий политической значимости публичной речи (Хабермас);
2) анализа речевых актов мыслителей и политиков в контексте и исследование эволюции общественно-политических языков (Кв. Скиннер, Дж. Покок).
Что содержательно нового дает первая перспектива и сочетание этих двух дисциплинарных полей для исследований в жанре русской интеллектуальной истории? Основное преимущество подобной оптики связано с возможностью рассматривать как значения конкретных высказываний, реконструируемых в рамках аналитического подхода к языку и речи, так и эволюцию политической значимости (удельного веса) высказываний, которую легче осмыслить в рамках «континентальной» теории и философии публичности. Анализ политического контекста и конвенционального языка, на котором автор обращается к аудитории со своим сообщением, дает ответ на вопрос о его значении, смысле. Однако в одно время публичные высказывания имеют большой резонанс и могут превратить Генеральные штаты в Национальную ассамблею или гласность в свободу слова, а в другое время большинство полемических текстов и речей оставляет аудиторию равнодушной или сталкивается с цензурой и давлением властей, менее склонных к терпимости и менее уверенных в силе своей армии, чем Фридрих Великий. Стремясь понять политический вес или значимость конкретного высказывания, мы предлагаем анализировать социальную позицию автора и локальный режим публичности в конкретную эпоху и в заданном общественном пространстве.
Упрощенно мы можем представить следующую схему: а) господствующий подход к интеллектуальной истории, включая методы Кембриджской школы, ориентирован на понимание значений конкретных текстов в их языковом контексте; б) постмарксистская социальная история дискурса обращает внимание на структурные условия значимости публичных и/или частных высказываний и на изменения этих условий; в) мы предлагаем в исследовании конкретных кейсов совмещать две логики, что особенно важно для понимания динамических процессов, когда в исторически коротком времени меняются и значение, и значимость текстов и высказываний. В этих случаях, строго говоря, невозможно восстановить значение текста без анализа изменения значимости или статуса высказывания. При этом отдельные ключевые высказывания и тексты могут в свою очередь менять условия или воздействовать на условия значимости некоторых других или даже всех последующих высказываний.
Эта методологическая перспектива помогает историкам публичной культуры ответить на вопрос: при каких условиях слова и дебаты обретают политический вес и значимость, становятся социально-политическими орудиями и действиями, а когда слова и дебаты оказываются бессильны или неслышны для других сограждан? В терминах позднего Хабермаса это также и вопрос о том, при каких условиях речевые действия создают «коммуникативную власть». В каком случае они становятся инструментом властных отношений или репрезентации, а в каких действительно создают новую ткань коммуникативной власти? Когда публичная речь как жанр девальвируется и теряет значимость, способность «производить»? Какова социальная структура публичных коммуникаций, которая обеспечивает или ограничивает содержательную публичную дискуссию как способ ненасильственного достижения согласия (коммуникативного или аккламационного)? Разные версии и «пропорции» в интеграции двух подходов – анализ речевых актов и анализ режимов публичности – представлены в части статей сборника на материалах российской истории XVIII–XXI веков.
Во многом сходную перспективу, включающую проблематизацию публичной сферы и статуса политической речи, предложил Роже Шартье в полемике с Китом Майклом Бейкером о методике исследования истории Французской революции[70]. В революционный период речь становится политическим действием не только в силу ее универсальных антропологических характеристик, но и из‐за предшествующих или актуальных изменений социальной и материальной инфраструктуры, которая создает поле коммуникации и придает высказываниям значимость или вес[71]. Отечественный опыт содержит важное для континентальной традиции интеллектуальной и политической истории измерение, связанное с тем, что мы можем обозначить как меняющийся в Новое время статус публичного высказывания.
Во Франции, Германии и России публичная речь в Новое время становится политической. Великая французская революция и очерченный Райнхартом Козеллеком период Sattelzeit по-своему воплощают относительно недавние разрывы в политических и социальных институтах и модусах коммуникации во Франции и Германии. Эти два разных по содержанию и по длительности периода трансформации задали сходные базовые метафоры радикального обновления или смены эпох как рамки для научного исторического нарратива. Для понимания социально-политического и исторического контекста интеллектуальной истории в России ближе континентальная традиция с ее вниманием к качественным изменениям и разрывам в политической и интеллектуальной традиции и особенно новому модерному статусу публичной речи. Напротив, в Британии и США для исследователей раннего и позднего Нового времени речь идет не столько о появлении радикально нового, сколько о достаточно долгой эволюции или даже о восстановлении моделей добродетельного правления и обычаев недавнего или далекого прошлого.
Англоязычная традиция интеллектуальной истории исходит из презумпции, что режим коммуникации, в котором мыслители, политики и публицисты ведут полемику, по умолчанию задан и существенно не меняется во времени. Для Скиннера, Покока или Мартина ван Гелдерена интеллектуальная коммуникация между мыслителями, полемизирующими с помощью текстов, почти не зависит от наличия или отсутствия цензуры, появления печатного станка, степени публичности или места говорящего в политической иерархии. Внимание англоязычных исследователей в большей мере сосредоточено на интеллектуальных и языковых ходах и значении текстов, а не на изменениях значимости высказываний и анализе политико-экономических условий, в которых публичная речь меняет свою значимость или статус. В упомянутой выше полемике Бейкера и Шартье два исследователя почти идеально олицетворяют разные взгляды на один и тот же предмет (Французскую революцию). Британско-американский ученый утверждает приоритет чисто лингвистического определения политики как дискурса, перформативно постулирующего или опровергающего конкретные решения или авторитет других акторов. Французский историк указывает на фундаментальную важность меняющихся практик и социальных структур, в которые включены говорящие и их слушатели. Только при определенных социальных условиях дискурс становится эффективным политическим действием.
70
См. подробнее: Baker K. M. Inventing French Revolution: Essays on French Political Culture in the Eighteenth Century. Cambridge: Cambridge University Press, 1990. Разбор некоторых методологических положений Бейкера в этой связи: Атнашев Т. М., Велижев М. Б. История политических языков в России: К методологии исследовательской программы // Философия. Журнал высшей школы экономики. 2018. № 3. С. 119, 123.
71
См. подробнее: Шартье Р. Культурные истоки Французской революции.