Страница 10 из 12
Слабое тепло шло изо рта врага; замирая, он все еще дышал и старался даже пошевельнуться.
– Еще чего! – прикрикнул Трофимов, выдавливая из немца душу наружу. – Кончайся скорее, нам некогда!
Враг неслышно прошептал что-то.
– Ну? – спросил его Трофимов и чуть ослабил свои руки, чтобы выслушать погибающего.
– Русс… Русс, прости!
Трофимов отказал:
– Нельзя, вы вредные.
– Русс, пощади! – прошептал немец.
– Теперь уж не смогу прощать тебя, – ответил Трофимов врагу. – Теперь уж не сумею… У меня мать есть, а ты ее сгонишь с земли.
Он заметил свою винтовку, она лежала близко на земле; он дотянулся рукой до нее, взял к себе и ударил врага кованым прикладом насмерть по голове.
– Не томись, – сказал Трофимов.
Он поднялся и пошел по перелеску, щупая штыком всюду во тьме, где что-нибудь нечаянно шевелилось. Но всюду было безлюдно и тихо. Немцы, должно быть, ушли отсюда, а может быть, они еще тут, но затаились. Трофимов решил пройти по перелеску дальше, чтобы встретить своего командира и узнать у него, что нужно делать дальше, если враг отошел отсюда. Он прислушался. Лишь вдалеке изредка била наша большая пушка, точно вздыхала и опять замирала в своей глубине спящая земля, а помимо пушечных выстрелов все было тихо. Но в другой стороне, откуда пришел Трофимов, за полями и реками, стояла среди ржи одна деревня; туда не доходила стрельба из пушек и тревога войны, – там спала сейчас в покое мать Степана Трофимова и у последней избы росло одинокое божье дерево.
Автомат ударил вблизи Трофимова. «По мне колотит», – решил Трофимов, и сердце его поднялось на врага; он почувствовал скорбь и ожесточение, потому что раз мать родила его для жизни – его убивать не должно и убить никто не может.
Трофимов побежал на врага, бившего в него огнем из тьмы, и остановился. Он остановился в недоумении, узнав впервые от рождения, что он уже не живет. Сердце его точно вышло из груди и унеслось наружу, и грудь его стала охлажденная и пустая. Трофимов удивился, оттого что ему было теперь не больно и пусто жить и стало все равно, ни грустно, ни радостно, но он еще по привычке человека и солдата сказал: «Зря ты, смерть, пришла, ты обожди – я потом помру», – и он упал в траву и откинул винтовку как ненужное оружие: пусть пропадет в траве и не достанется врагу.
Он очнулся вскоре. Сердце его слабо шевелилось в груди. «Ты здесь?» – с простотою радости подумал Трофимов. Он ощупал себя по телу – оно теперь было усохшее и томное; из раны в груди вышло много крови, но теперь рана затянулась и только тепло жизни постоянно выходило из нее и холодела душа.
– Вы у нас, – сказал Степану Трофимову чужой человек.
– Ты немец, что ль? – спросил Трофимов; он увидел, еще тогда, когда тот человек сказал свои слова, он увидел по одежде и нерусскому звуку языка, говорившего по-русски, что он погиб. «А я не погибну! – решил Трофимов. – Я как-нибудь буду!»
– Говорите быстро, что знаете? – опять спросил его немецкий офицер.
«А что же я знаю? – подумал Трофимов. – Да ничего!» И ответил вслух:
– Я знаю, что хоть все мы в дырья насквозь тела будем прострелены, а все одно твоя сила нас не возьмет!
– Значит, вы знаете вашу силу, – произнес офицер. – В чем же она заключается?
– Чувствую так, стало быть – знаю, – проговорил Трофимов; он огляделся в помещении, где находился: на стене висел портрет Пушкина, в шкафах стояли русские книги. «И ты здесь со мной! – прошептал Трофимов Пушкину. – Изба-читальня здесь, что ль, была? Потом всему ремонт придется делать!»
– Я спрашиваю, где в ночной атаке находился командный пункт вашей части? – сказал офицер.
– Как где? – удивился Трофимов. – Наш командир впереди меня на фашистов наступал.
– Командир – это вы, – убежденно сказал офицер. – Вы напрасно переоделись в солдата.
– Ага, – промолвил Трофимов, – ну, тогда ты отсталый. Какой же я командир, когда я человек неученый и сам простой?
Немецкий офицер взял со стола револьвер.
– Сейчас вы научитесь.
– Убьешь, что ль? – спросил Трофимов.
– Убью, – подтвердил офицер.
– Убивай, мы привыкли, – сказал Трофимов.
– А жить не хотите? – спросил офицер.
– Отвыкну, – сообщил Трофимов.
Офицер поднялся и ударил пленника рукояткой револьвера в темя на голове.
– Отвыкай! – воскликнул фашист.
«Опять мне смерть, – слабея, подумал Трофимов, – дитя живет при матери, а солдат при смерти», – пришли к нему на память слышанные когда-то слова, и на том он успокоился, потому что сознание его затемнилось.
Вспомнил Трофимов о себе не скоро – в тыловой немецкой тюрьме. Он сидел, скорчившись, весь голый, на каменном полу, он озяб, измучился в беспамятстве и медленно начал думать. Сначала он подумал, что он на том свете. «Ишь ты, и там война, и тут худо – тоже не отогреешься», – произнес про себя Трофимов. Но, осмотревшись, Трофимов сообразил, что так плохо нигде не может быть, как здесь, значит, он еще живой.
Он находился в каменном колодце, где свободно можно было только стоять. Вверху, на большой высоте, еще горела маленькая электрическая лампа, испуская серый свет неволи; в узкой железной двери был тюремный глазок, закрытый снаружи. Трофимов поднялся в рост и опробовал себя, насколько он весь цел. На груди запеклась кровь от раны, а пуля, должно быть, утонула где-то в глубине тела, но Трофимов сейчас ее не чувствовал. Лист с божьего дерева родины присох к телу на груди вместе с кровью и так жил с ним заодно.
Трофимов осторожно, не повреждая, отделил тот лист от своего тела, обмочил его слюною и прилепил к стене как можно выше, чтобы фашист не заметил здесь его единственного имущества и утешения. Он стал глядеть на этот лист, и ему было легче теперь жить, и он начал немного согреваться.
«Я вытерплю, – говорил себе Трофимов, – мне надо еще пожить, мне охота увидеть мать в нашей избе, и я хочу послушать, как шумят листья на божьем дереве».
Он опустился на пол, закрыл лицо руками и стал тихо плакать – по матери, по родине и по самом себе.
Потом ему стало легче. Он отер свое лицо и захотел представить себе – какой он есть сейчас на вид. Он давно не видел своего лица – ни в зеркале, ни в покойной, чистой воде. «Сейчас я на вид плохой, зачем мне смотреть на себя», – сказал Трофимов.
Он встал и снова загляделся на лист с божьего дерева. Мать этого листика была жива и росла на краю деревни, у начала ржаного поля. Пусть то дерево родины растет вечно и сохранно, а Трофимов и здесь, в плену врага, в каменной щели, будет думать и заботиться о нем. Он решил задушить руками любого врага, который заглянет к нему в камеру, потому что если одним неприятелем будет меньше, то и Красной Армии станет легче.
Трофимов не хотел зря жить и томиться; он любил, чтоб от его жизни был смысл, равно как от доброй земли бывает урожай. Он сел на холодный пол и затих против железной двери в ожидании врага.
Броня
Саввин был пожилым моряком, он служил инженер-электриком на одном нашем черноморском крейсере. Будучи ранен в морском сражении в ногу, он теперь залечивал рану в тихом далеком тылу.
Он был моряк старый, храбрый и добрый; небольшого роста, он раздался, однако, в ширину – в прочные кости и мускулы, не потратив силы в напрасный рост вверх. Слегка багровое лицо его, точно раз навсегда заржавленное, постоянно имело угрюмое выражение, сохраняя невидимыми за мрачным лицом доброту его сердца и кроткий нрав. Говорил он хриплым внутренним голосом, будто слова у него рождались не во рту, а в глубине живота, но говорил он редко, любя больше слов безмолвие, наблюдение и размышление. Это был обыкновенный моряк, потому что таких людей много среди русских моряков, и я в начале нашего знакомства был равнодушен к нему: «Еще один добряк и пьяница», – подумал я про него.
Но я ошибся. Морской инженер Семен Васильевич Саввин лишь изредка выпивал, но постоянно пить вино не любил. Он не любил и моря: «В море грустно, там тоска, – говорил он, – море само по себе не красивое, оно простое и серьезное: это водоем, где водится рыба для нашего пропитания, а поверху его можно возить грузы, потому что это обходится дешево, а счастья на море нет, на сухой земле лучше – тут хлеб, тут цветы, тут люди живут…»