Страница 14 из 21
Духи обессилили настолько, что, похоже, не имеют ни сил, ни желания раздеваться, плавать и как подкошенные валятся на пружинящий мох. В воду лезет всего пара бойцов. Я выхожу из воды и опять пугаю их своими громогласными командами, для их же пользы. Результат впечатляет, вот она, мечта проктолога – скопление голых задниц на локальном участке. Черные лица, черные шеи и кисти рук, нездоровой белизны тела. Красивых тел мало, но ничего, к выпуску преобразятся, толстые похудеют, тощие поправятся, поднакачают мышцу, и пацаны начнут превращаться в мужиков.
После купания группа явно приободрилась. Строимся, выбираемся на грунтовку, а с нее вновь углубляемся в пески. Обратно тащимся по самой жаре, время к обеду. Проходим половину пути, под сапогами осыпается склон очередного бархана, отчего кажется, что группа топчется на месте. По песку хорошо после дождя ходить. С противоположной стороны сопки слышится знакомое урчание, и на вершине появляется дежурная «шишига», за рулем Тимоха.
Водила уже давно приехал за нами, но у него нет желания пилить по пескам нам навстречу, а взводному за радость прокатиться. Я сажусь в кабину, остальные лезут в кузов, радуясь неожиданному везению. Наша бестолковая миссия окончена, едем в полк, на обед.
После обеда комсомольский секретарь второго дивизиона, прапорщик, рассказывал в курилке, как получил медаль «За отвагу на пожаре». Года три назад горели окрестные леса, и личный состав принимал участие в ликвидации. Самому ему тушить не пришлось, его дело комсомольское – юных на бой зовет, и нету других забот. В начале осени с пожарами, наконец, справились. Герои, вскоре окончив учебку, разъехались по войскам, старослужащие уволились. А уже позже пришли на дивизион две медали, и встал вопрос, кому давать. Кто реально заслужил, были уже далеко.
– Я и знать не знал, что подвиг совершил, – весело повествовал «кусок комсомола», как он сам порой себя называл. Прапорщиков в армии называют кусками. – На плацу торжественное построение, сижу себе мирно в ленкомнате, готовлю очередную политинформацию, тут прибегает боец. Товарищ прапорщик, вас срочно на плац. Я ему – что случилось? А он – командир приказал. Я ходу, выскакиваю к своим, а тут с трибуны: «За мужество и отвагу, проявленные при тушении лесных пожаров…» Короче, не заморачиваясь, дали старшине, который кормежку возил, да идеологическому сектору.
Да, забавно даже ему самому, а ведь у медали конкретный статут.
Вечером с караула вернулся психованный Горелый.
– Чего с тобой? – пытаю его.
– Да чуть духу полбашки не снес.
– Как это?
После заряжания, построив смену, сержанты имели привычку проверять постановку оружия на предохранитель совершенно драконовским методом. Разводящий шел позади строя и дурью дергал затвор висящего на плече автомата. Процедура болезненная, хоть и направленная на укрепление памяти и выработку автоматической привычки, от которой зависит безопасность окружающих. Казалось, что ремень оторвется вместе с плечом. Оружие всегда должно быть на предохранителе. Горелый прошел почти всех, когда увидел сдвинутый флажок у одного из бойцов. Для чего он нажал на спуск, сам до сих пор не мог понять. В бездонную синеву улетели две по 7,62, чуть не подпалив отросший новобранский ежик. Дух как стоял столбом, так и закостенел, оглохшие соседи шарахнулись в стороны, а у Горелого, по его словам, все ослабло сзади ниже пояса. Из караулки вылетел охреневший начкар. Когда боец успел дослать патрон, никто не заметил, – видимо, порядок заряжания перепутал.
Начкару такой залет был не нужен, как, впрочем, и остальным. К вечеру достали два патрона караульной серии, с зелеными гильзами, искусственно состарили их наждачкой, дабы не выделялись из общей массы и возместили ущерб. А бойцу тому ближайшие пару дней никто не завидовал.
Строю взвод перед отбоем. Среди родных лиц незнакомый боец, не бритый, форма грязная, как подменка после наряда, сапоги убитые. Это Любимов, он почти два месяца у меня в списках, но я его еще не видел. Сразу после присяги двоих человек отправили на дальний полигон, в охранение. Второй, Субботин, приписан к первому взводу. Сегодня их заменили. Жили они там автономно и вольготно, за жратвой в полк ходили и о службе никакого представления не имели. К тому же командовал ими Зотов, мой бывший «комод», известный своими либеральными взглядами, по причине чего так и не прижившийся в собственном подразделении. После того как черпанулся, его сослали руководить дальними постами и работами.
Любимов смотрит напряженно, но без подобострастия. А я знаю одно: завтра утром он никак не должен испортить общевзводную картину. Подхожу вплотную и жестко спрашиваю:
– Фамилия?
– Любимов.
– Значит так, Любимов. На подъеме вижу постиранным, поглаженным, побритым, подворотничок, сапоги, бляха – в общем, все как у людей. Понял?
– Так точно! – вытягивается тот и облегченно вздыхает.
Похоже, ожидал чего-то большего, просветили наверное. Ладно, посмотрим, на что ты способен.
Как ни странно, утром Любимов совершенно не отличался от своих сослуживцев, когда только успел? Потом я узнал, что он детдомовский и армейские порядки, похоже, не явились для него чем-то принципиально новым. Чего, кстати, нельзя было сказать о его бывшем напарнике Субботине. Тот оказался экземпляром ярчайшим, таких я потом больше не встречал. Он отказывался понимать и принимать казарменные законы и жил какой-то своей, мало кому понятной жизнью. Били его страшно, причем свои.
Субботин постоянно порол дело, и из-за него наказывали взвод. Причем возникало ощущение, что он поступает так не потому что не может, не успевает или у него что-то не получается, а потому что не хочет, не считает нужным. В итоге перед строем объявлялось, что по вине Субботина взвод в очередной раз лишается какого-либо поощрения, а какое-то приятное событие опять обходит коллектив стороной. А таких событий в салабоновской жизни и так жестокий дефицит. Учитывая не на шутку развернувшуюся в тот год борьбу с неуставными взаимоотношениями, сержанты старались по возможности лично не участвовать в физических расправах. «Комод» после вечерней поверки просто командовал:
– Субботину отбой, остальным подъем – отбой!
Тот лежал под одеялом, а остальные еще полчаса скакали туда-обратно, одеваясь и раздеваясь. Потом взвод, наконец, отбивался, свет выключался, а утром Субботин выглядел неважно.
Как-то вечером я забрел в курилку, куда первый взвод как раз затащил Субботина на очередную разборку-экзекуцию. «Замок» молча наблюдал, а товарищи виновного в который раз разжевывали ему правила поведения в коллективе. Он стоял, ссутулившись и покорно опустив плечи, глядел в пол. Мимо, взад-вперед, челноком маячил здоровенный Бареев и, поигрывая могучими бицепсами, монотонно что-то втолковывал. По Субботину не было понятно, слышит он или нет, да и слушает ли вообще или полностью абстрагировался от происходящего. Дойдя до окна, Бареев развернулся и, вновь поравнявшись с жертвой, вдруг резко, крюком, ударил его в живот. Мелькнув в воздухе, кулак провалился в солнечное сплетение бойца, и я невольно сместил голову в сторону, чтобы посмотреть, не появился ли он со стороны спины. Субботин, как тростинка, переломился в поясе и, зажав «пробоину» руками, уткнулся головой в немытый разноцветный кафель. Потом двое сослуживцев прошлись сапогами по его бокам. После паузы начавшее дышать тело сгреб в охапку долговязый Леха и поволок в умывалку, где уже до краев наполнилась заткнутая подменкой раковина. Леха издевался более изощренно. Он топил несчастного в грязном корыте, а когда переставали идти пузыри, выдергивал из воды бритую голову и, засовывая палец в судорожно хватающее воздух отверстие, с наслаждением растягивал его до разрывов в углах рта. Субботин тихо стонал и слабо покрикивал в особо болезненные моменты. До армии Леха вроде бы успел окончить медучилище, и ему уже намекали на возможность остаться после «микродембеля» служить в санчасти. Но Леха рвался в Афган и осенью все-таки туда уехал.