Страница 7 из 17
Епифан и в ее комнату попал, с полотерами. И там он разглядел, в алькове, около самой кровати, в стене, вымазанной светло-зеленоватой краской, замочную скважину и ободок дверки. Он сообразил, что и это – шкафчик для хранения денег и ценностей, только вделанный в стену, а не так, как в кабинете барина, в виде настоящего шкафа, под лак.
И он ее, из всего семейства, не жаловал. Раз как-то она на него особенно поглядела и спросила мягким голоском:
– А ты, милый, женат?
– Женат, – ответил Епифан и опустил ресницы.
– И хорошо живешь с женой?
– Хорошо, матушка, – ответил он совсем сладким тоном.
Но старая барышня опять его спросила:
– Давно не был в деревне?
– Третий год.
– Ай-ай!..
Больше ничего не сказала, только покачала головой.
Пришла весна. Господа рано собрались на дачу, по финляндской дороге. Девочек отпустили из заведения, а мальчику надо было еще доучиться. Тетка, Евгения Сильвестровна, расхворалась, не опасно, но так, что ей переезжать еще нельзя было: в ногах ломота сделалась, и раньше начала июня доктор не позволял ей перебираться на дачу. При ней и мальчик должен был остаться до конца мая.
Много было толков, как уладить насчет кухарки. Устинья дачу вообще не любила – там работы не меньше, а доход совсем не такой. Разносчики прямо все таскают на барское крыльцо: рыбу, живность, ягоды, масло… Но она утешалась тем, что и Епифан переедет с ней, он там даже нужнее, чем в городе. На полтора месяца подговорили поваренка, за двадцать рублей, а Устинья должна была оставаться при старой барышне прислуживать, и готовить ей и мальчику, да и барин будет, в первые недели, наезжать в город, по делам, а там уж совсем переберутся.
Епифана хотели было брать тотчас же, но Устинья поговорила с барином – он к ней благоволил за ее мастерство – и представила резон, что старая барышня нездорова, надо при ней быть неотлучно, а кого же послать? Не бегать же все за дворниками? С ее резоном барин согласился. Так и было сделано.
Переезд назначили на пятое мая. При этих хлопотах Епифан сильно действовал, и барыня дала ему целковый на чай. Может быть, ей «святоша» – Евгения Сильвестровна – и шепнула что-нибудь про связь кухарки с кухонным мужиком, но она никаких придирок не делала и не поглядывала на Епифана так, как та «колченогая», по выражению Устиньи.
Остаться одной – на целый месяц, полной хозяйкой кухни, провизии и с «Епифашей», все это Устинью радовало на особенный лад. Ей хотелось и на «колченогой» выместить немножко ее «сованье носа» в то, что до нее не касается. Усчитывать себя она не даст, ей барыня оставила карманные деньги, а остальное – на книжку у поставщиков. Кормить она будет ту «колченогую» как следует, но за себя, свое достоинство и сердечные дела – постоит!.. Одиночество «летнего положения» особенно ей придется по душе. С Епифаном ей еще удобнее все обсудить – в осени надо его устраивать по-новому. И ей пора бросать тошную плиту!..
VII
Когда Устинья с Епифаном остались вдвоем, точно хозяева квартиры, им уже не перед кем было хорониться. «Колченогая» лежала или сидела у окна, в своей спальне, мальчик ходил в гимназию, да и по вечерам сидел больше у одного товарища, готовился к переходному экзамену. Своего дружка Устинья не иначе и вслух звала, как «Епифаша» или «Сидорыч», в виде шутки. Принесет младший дворник дров, они его сейчас чайком попоят. Он, разумеется, смекает, что у кухарки с Епифаном большие лады, и старший дворник об этом «известен», но какая же ему о том забота: дело самое обыкновенное, держат себя оба благородно, не напиваются, не буянят, не ссорятся и никаких «охальностей» промежду собою не творят. Дворник вообще дружит с Устиньей, и от нее ему иногда кое-что перепадет из провизии или дешевле ему уступали в зеленой и в овощной лавке.
Так им хорошо стало на просторе, что Устинье кажется, ровно она у себя, в собственной квартире живет с Епифаном, полными хозяевами. В кухне они мало сидели – она им обоим приелась, а больше все в горнице девушек, просторной, в два окна, где стояли и господские шкафы с лишним платьем.
В тот самый день, когда господа переехали на дачу, Устинья объявила Епифану, что он может перебираться ночевать в квартиру. На это изъявили согласие барин с барыней. О таком распоряжении она, первым делом, доложила Евгении Сильвестровне. Та поглядела на нее с кислой улыбочкой и выговорила, поморщившись, тотчас же затем:
– Ведь внизу швейцар. Зачем еще мужчину?.. От них такой дурной запах.
Устинья уперлась глазами в пол и ответила:
– Такое их было распоряжение.
Но она все-таки заметила у старой девы особенное движение губ, тонких и синеватых. Ее передернуло.
«Верти не верти носом, – зло промолвила про себя Устинья, – а будет по-моему, и тебе, матушка, до этого дела нет!»
Епифану она передала свой разговор с «колченогой», и они, за чаем, промыли ей косточки, больше, впрочем, Устинья, а Епифан сначала только усмехался на ее ядовитые выходки и, помолчав, вдруг спросил:
– А что, Устюша, у этой самой барышни должны быть свои собственные деньги?
– Беспременно!
Устинья ответила так не наобум. Когда она поступила к этим господам, вместо Оли жила другая девушка, Катерина Скромная, лет за тридцать. Она угодила замуж и отошла. И в те три-четыре недели, как они были еще вместе, Катерина многое про господ рассказала, как и всегда бывает между степенной прислугой, когда одна другую хочет обо всем вразумить. Старая барышня совсем не бедная. Ей доля немного поменьше досталась, чем брату. Она была, слышно, в молодости, недурна собой и музыкантша, и в какого-то там музыканта «врезалась» до сумасшествия, так что ее чуть ли не в лечебнице держали, никак с год. Музыкант этот был женатый, да и помер, к тому же, в скором времени. Тут она опять впала в сильное расстройство. Ноги у нее отнялись вдруг, и даже язык, и с тех пор она уже поправиться не могла, – состарилась и вся согнулась «в четыре погибели», – прибавила Устинья от себя. Именье она наполовину удержала, проживала у брата, на харчах, за себя платила, но не больше, как рублей семьсот в год. Поэтому-то к ней и уважение такое, ровно она бабушка, что наследниками после нее будут и барин, и прямо – дети. Она свободную-то от надела землю, в одной деревне, давно продала, да и выкупные еще получила. Вот больше двадцати лет, как она копит. Должно быть, через брата она и деньги в оборот пускала, на бирже; может, и под закладные давала. Из детей она «обожает» мальчика, Петеньку, и нужно полагать, что ему, по крайности, две трети капитала достанутся. Барышням – остальное, барину – по закону та земля, что у нее осталась непроданной, родовая, от матери.
Все это выслушивал Епифан в глубоком молчании, и только обтирал себе, от времени до времени, лоб клетчатым платком.
– А ведь у нее в стену вделан шкафчик несгораемый, – вдруг сказал он глухим голосом, точно у него в горле перехватило.
– Ишь ты! – отозвалась Устинья.
Она об этом шкафчике не знала.
– Сам видел.
– Шкафчик, ты говоришь? Стало – маленький?
– Однако, билетов можно туда до сотни тысяч уложить.
Глухой тон Епифанова голоса не пропадал.
– Коли так, – продолжала Устинья и вкусно вытянула остаток чая с блюдечка, – она у себя главный капитал, в этом самом шкафчике, держит.
– Вряд ли, – откликнулся Епифан, как бы рассуждая сам с собой. Глаза его были полузакрыты и обращены в сторону. – Господа ценные бумаги кладут в банк… В государственный, – прибавил он уверенно, и тут только взглянул на Устинью.
От этого взгляда ей во второй уже раз стало жутко.
– Ты нашей сестры не знаешь, – начала она возражать, – что меня, кухарку, взять, что барышню такую, да еще старую, колченогую, мы ни в жисть не положим в банк, хоть развернейший он будь.
– Сохраннее быть не может, – возражал, в свою очередь, Епифан, – квитанции там выдают, а бумаги в жестяных ящиках в подвалах со сводами хранятся. Мне, в трактире, один солдат сказывал. Он на часах там стаивал, не один раз, при самой этой кладовой.