Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 17



Да и приблизив его к себе, Устинья, в первые дни, смотрела на него, как на сироту. Что-то материнское к нему чувствовала. Ей делалось совестно самой себя за то, что она «старуха», и вдруг пользуется таким молодым человеком. А его она жалела и не ставила ему в вину того, что подбил на грех, на запоздалую страсть.

Винить его она не могла. Нельзя ей было говорить, что он ее подбил, одурачил, опоил каким-нибудь дурманом. Это случилось – она и сама не понимает, как. Жалко ей стало его чрезвычайно, – она его, как паренька по двенадцатому году, приласкала… И только позднее она стала испытывать на себе его силу. Говорит он тихо, полушепотом, смиренно, но каждое его слово входит внутрь, и взгляд его серых глаз, немножко исподлобья, пронизывает ее. Вид у нее такой, будто она хозяйка, а он – ее батрак, на деле же совсем по-другому становилось. Она еще дивилась тому, как он не догадывается о своей власти над нею, не начинает мудрить, не вытягивает из нее всех жил…

Не может он не смекать, что у такой кухарки, как она, должны быть деньги. По его тихим, проницательным взглядам она замечала, что он отлично соображает, какой доход приносит ей, каждую неделю, одна провизия. Он грамотный и видит, что она за цены становит в записной книжке, которую показывает барыне. Цены ему отлично известны. Живя по трактирам, он запоминал их, да и теперь не пропустит случая осведомиться. Устинья не скрыла от него, что она «благородно» пользуется процентами в лавках. Считать он умел скорее ее, и давно привел в известность, какой может быть ее месячный доход. Но вот они уже больше месяца в связи, а Епифан ни разу не заикнулся даже насчет ее сбережений, ничего не попросил, на выпивку или в деревню послать лишний рубль. К вину он склонности не имеет, и его трезвость была не наружная только, а настоящая.

Устинья в двадцать лет житья на местах отложила несколько сот рублей. Сначала она носила по мелочам в сберегательную кассу, потом купила билет с выигрышем, другой, третий… Два раза в год она их страховала, мечтала о кушах в десять тысяч – дальше она не шла в своем воображении, – упорно продолжала верить, что не первого марта, так первого сентября она непременно выиграет. Кроме билетов, были у нее и наличными, в разных мешочках, затыканных в белье и платье ее кованного сундука, стоявшего под кроватью. Билеты она держала у себя, хоть и сильно боялась пожаров. Слышала она про то, что всего лучше положить билеты в банк на хранение; но она на это не решалась… Надо было исписывать много листов, да и узнается, да и как бы не вышло затруднения при обратном получении денег. Купонов она не отрезала. Знала, что выигрышные билеты дают проценты очень малые, но все-таки держалась их исключительно.

Не один уже раз, глядя со слезами нежности в глазах на своего Епифашу, она готова была ввести его в денежные тайны, даже похвалиться немного своим капиталом, посулить ему что-нибудь на разживу… Но она все ждала, что он первый начнет говорить ей про свои нужды.

А Епифан не просил у нее денег. Про деревню ему приводилось говорить, про то, что оттуда все требуют помощи, что он «по силе возможности» посылает, но жалованье его известно, а доходы – какие же? Вот эти «доходы» и повели к объяснению. И тут он поступил так, что она его, про себя, умницей назвала. Сидят они вдвоем, за чаем, разговор идет о кухарках, о жизни у господ, о тягостях кухонной службы, о плите, о частых головных болях Устиньи. Ее медовый месяц с другом делал ей кухню и плиту еще постылее. Бросила бы она все это и обзавелась бы своим домом, да еще при такой умнице, как ее любезный. Епифан, как бы про себя, выговорил:

– Жалованья своего вы, чай, не проживете!

Он все еще продолжал говорить ей «вы», Устинья Наумовна.

– Известное дело, – ответила она и поглядела на него вкось.

– А процент (он произносил с ударением на «про») превосходит жалованье.

И это он сказал не тоном вопроса, а как вещь несомненную.

– Ты спрашиваешь, больше ли процент супротив жалованья?

Вопрос Устиньи звучал уже совсем задушевно. Тайны она перед Епифаном не хотела иметь.

– Так точно, – чуть слышно вымолвил он и посмотрел на нее продолжительно.



В его взгляде Устинья увидела, до чего он ее довести желал.

«Ты, мол, доходом пользуешься безвозбранно, но все-таки ты из господского кармана не одну сотню в год вынешь этаким манером. Я – твой помощник по кухне, несу на своих плечах всю черную работу, знаю очень хорошо, чем ты пользуешься, и молчу… Так не лучше ли будет нам делиться, по-честному, без всяких лишних разговоров?»

Все это она нашла во взгляде серых, тихо пронизывающих глаз, и на другой же день сама первая объявила ему, что он от нее каждый месяц будет получать то, «что ему следует».

– У меня жалованье, у тебя – другое, – вразумительно говорила она. – Ты не меньше моего трудишься. С моего доходу и тебе должна идти доля.

Доля эта была третья, и он стал ее получать на руки. И так он был растроган этим «неоставлением» Устиньи, что только, без всяких слов, много раз на дню прижмет ее тихонько к своей груди и глазами обласкает.

Никаких у них историй из-за денег, ни попрошайства, ни вытягиванья. И ничего она для него из провизии не утаивает. Он не лакомка. Когда-когда оставит ему кусок послаще, и не спрашивает его, куда у него идут ее деньги, домой ли отсылает, или на что тратит. Подозрений насчет гулянок с женским полом, на стороне, у нее нет. Епифан любит хорошую одежу и купил себе пиджак и толковую жилетку, но видит она, что у него к транжирству никакой нет склонности. Хмельным ни разу не приходил. Все им в доме довольны – и старший, и остальные дворники. Устинья сообразила, что он их чем-нибудь ублажает.

«Халды» – горничные тоже стали с ним заговаривать, и «Варька» не прочь была бы «хвостом вильнуть», да он с ними все так же себя держит, как и внове. Полегоньку и они перед ним спасовали, даром, что он кухонный мужик. И сама не может уже распознать Устинья, как она любит своего Епифашу… Всячески любит: и жалеет его, и боится его, и льнет к нему…

И все тошнее ей делается стряпня, – целый день возиться и сдерживать себя на людях. Точно она прикована к этой плите, а ее возлюбленный – вольный человек: сегодня тут, завтра взял паспорт, да и утек. Не век же он будет оставаться кухонным мужиком. А года-то идут… Она через пять лет совсем старуха, он – еще кровь с молоком, только в возраст вступит настоящий, к тридцати годам подойдет. И жар кидался ей в голову от всех этих дум, не меньше, чем от плиты.

V

О том, что у Епифана есть жена, Устинья одно время точно забывала… Ведь он сказывал, что жена старше его, женился он не любя, считает «ледащей» бабенкой, к ней его нимало не тянет. Будет ей посылать отсюда когда – денег, когда – немудрый гостинец, с «аказией». Но чем глубже забиралась в душу Устиньи страсть к Епифану, тем ей ненавистнее делалась самая мысль, что, как-никак, он все-таки женат, у него баба есть, и эта баба его законная «супруга». Может ведь и сюда пожаловать, особливо, когда старуха помрет. Детей у них нет. Что ж она там одна будет оставаться?.. Земли малость, пахать некому… Она возьмет да и явится. И потом, какова бы она там ни была, все-таки она молодая баба. Ведь он никогда не говорил, что жена уродина, а только – старообразна. Кто знает, – может, теперь раздобрела. Ей житье не плохое: Епифан помогает семье.

Ходит Устинья вокруг плиты и точно под ложечкой у нее что сверлит. Надо ей делать бешамель к телятине, а она никак тревоги из себя не может вытравить. Вот сейчас совсем забыла прибавить в заправке сахару, как барин любит. Прежде у нее всякий соус или подливка в голове так и выскочит: все, до последней малости, что после чего положить, сколько минут подержать на огне… А тут, на таком пустяке, как бешамель, и чуть не сбилась!

Постоянное присутствие Епифана волнует ее. Он никуда почти не отлучается и так ловко и скоро справляет черную работу, что успевает и ей, по поварской части, помогать. Кое-что он знал и прежде, а теперь мог бы уже простой, незатейливый обед и весь сготовить. Если б ему подручным в большую кухню, к хорошему, ученому повару, из него бы и теперь еще вышел неплохой кухарь. Но в нем нет настоящей охоты к этому делу, как и в самой Устинье. Он также не любит плиты, постоянного жара и чада… И он так рассуждает, что за поварскую и кухарочную службу – «всякие деньги дешевы». Слыхал он, что в отелях и ресторанах французам, а случается и русским, главным поварам, до трех тысяч платят. Вряд ли бы он польстился и на такое жалованье!