Страница 10 из 17
Мечется Устинья, душит ее несносно, и голова работает без устали.
Теперь уже поздно назад пятиться. Сегодня Епифан ей «приказ» отдал. Так и сказал:
«Я тебе, Устинья, вот какой приказ отдаю».
Завтрашний день выбрал он окончательно, без всяких отговорок. Послезавтра на целых два дня приезжает с дачи барин, может, пробудет и целых три. Хорошо еще, коли завтра к вечеру не нагрянет. Епифан два дня пропадал по уговору с ней – подготовлял в городе все, что нужно. Она не расспрашивала, что именно подготовил он, а сам он не любит лишнее говорить. Ведь она уже в его руках, сообщница. Стало, должна повиноваться, куда скажет идти или ехать – туда и поедет, что прикажет делать, то и сделает.
С вечера она увязала узел с его и своим добром. Сундука брать нельзя, даже ежели и ночью выбираться. И с узлом-то надо умеючи обойтись, улучить минуту, когда у ворот дворников не будет. Билеты свои зашила в кусок коленкора и повесила себе на шею, на крепкой тесемке. К завтрашнему обеду вся провизия готова и для шведского пирожного: чернослив, померанцевая корка, ваниль, корица. Сливки охтенка приносит утром. И весь день надо двигаться около плиты, балагурить с барчонком, когда он в кухню забежит, «улещать» старую барышню. Та на пирожное согласилась.
Подольет она, попробует сама – Епифан ее уверил, что это не яд, и даже капли две при ней отпил, убедится, что вкуса «особенного» отличить нельзя. Все это пускай так и произойдет. О грабеже Устинья не думает. Ей не жаль добра «колченогой». Да и можно ли ей, бывшей мужичке, подневольному трудовому человеку, разбирать такие деликатности?.. Что плохо лежит из барского добра, да еще такая уйма денег – то и следует брать. Как она себя ни стыдила всю эту неделю – не содрогается она от мысли о краже. Не то ее колышет и давит в эту ночь!.. Хорошо, и старая девуля, и мальчик, будут беспросыпно лежать, как покойники… А вдруг, в то время, как Епифан примется ломом вышибать железную дверку – барышня проснется? Что тогда?
«Известно что», – прошептала почти вслух Устинья. Она знала, что лом Епифан уже приготовил, и лом – в кухне, в углу, между шкафиком из некрашеного дерева и большим шкафом, где у нее хранится сухая провизия. Она вышла в кухню.
Там еще стояла белесоватая мгла петербургской полуночи. Все можно было разглядеть. Лом стоял в том же углу. Но ее гвоздил другой, более страшный вопрос:
«На случай того, что барышня не вовремя проснется – неужто Епифан покончит с нею все тем же ломом?.. Нет, по-другому!»
Она стала оглядываться, соображать, быстро подошла к кухонному шкафчику, покрытому толстой доской для раскатыванья теста. Отворила она дверку, пошарила там и вынула что-то черное, футляр. Это были кухонные ножи, счетом четыре, весь набор, какой продается в ножевых лавках. Устинья держала их в чистоте, и из-за них немало от нее доставалось судомойкам. Одного ножа, самого большого, недостает. Она верно угадала. Ее проняла сначала чуть заметная дрожь. Футляр с тремя ножами так и остался у нее в левой руке. Несколько секунд она стояла посредине кухни – пот покрывал лоб и шею. И таким же ускоренным шагом пошла она за перегородку, где ее пустая железная кровать и кованный сундук под нею. Там она пошарила в углу, на лавке, где знала, что Епифан клал свои вещи. Не расставаясь с ножным футляром, она нащупала в каких-то тряпицах взятый им большой нож, вынула его, чуть не порезала себе большого пальца, вставила в ножны и унесла весь набор с собою.
Все ей теперь представилось отчетливо – как будет дело, если паче чаяния произойдет тревога. Другого хода нет Епифану, как всадить барышне нож в горло… Так всегда бывает – хотят грабить не за тем, чтобы резать, а резнут по надобности, чтобы не быть пойманным. На крик старухи подымется мальчик. Петенька – смелый. Он выскочит непременно, если только снадобье не свалит его вполне. И тогда что?.. А то же… И с ним надо будет покончить. Не каторга, не ссылка, не суд и расправа испугали Устинью. Истязать не будут ее, пытать в застенке, гонять «скрозь строй», как прежде, или вешать. Ссылку, работу можно вынести, особливо, если сошлют в одной партии с любимым человеком.
Вспомнились ей деревня, ее девичество, церковь, служба… Их Горки недалеко от большого села Богородского, где все кожевники и сапожники, тоже шереметьевские, как и Грабилово, откуда Епифан, и того же самого барина. Там водились раскольники, и простые старообрядцы, и духоборцы. Одно время хаживала к ним одна солдатка, начетчица, и ее подбивала учиться грамоте, по старым книгам. Но Устинья осталась равнодушной к ее речам. И тогда, и теперь все то же она знает из молитв – неполных четыре члена «верую», «достойну» всю, произносит одним духом: «Бородица-деворадуйся» в полной уверенности, что это одно слово. Ни единого раза не поучал ее – ни поп, никто из семьи, ни старичок какой, из православных. Постов она держится, в приметы, лешего, домового, «шишигу», до сих пор верит.
Слабый луч духовного страха мелькнул перед нею. Но ей не за что было схватиться. Губы ее тряслись, как в лихорадке, но не шептали никаких молитвенных слов. Ее держал припадок тревоги и смутного ужаса. Опять начало ее душить. Она прошла кухней, на цыпочках, и длинным коридором; остановилась у дверей в спальню барышни, приложилась ухом и слушала… Тихо. Она не может различить дыхания. Но ей не жаль «колченогой». Кухонный нож опять представился ей. Ей больше уже не страшно, никакого нет в ней чувства к этой старой девке, у которой в шкафчике набиты десятки тысяч билетами. Пускай и завтра также спит, о ту же пору, а проснется – «туда ей и дорога».
Устинья отошла от двери со скошенной усмешкой своего широкого рта и стала пробираться назад. Но чуть заметная полоса света упала из полуотворенной двери. Ее точно потянуло туда. В комнатке Пети окно стояло отворенным. Свет начинавшейся зари падал ему вкось на лицо. Голова откинулась на подушку. Глаза на нее смотрели; но он спал крепко, с полуоткрытым ртом. Больше трех секунд Устинья не выдержала, шарахнулась и почти бегом вернулась к себе… Голова мальчика с перерезанным горлом… и глаза его, выпуклые, большие, глядят на нее… Она бросилась в постель и закрылась одеялом. Видение не проходило…
Всю ночь не спала Устинья. Еще до пробуждения Епифана, она уже спустилась на двор, по черной лестнице, дождалась восьми часов – и пошла в участок.
Викентий Вересаев
«Состязание»
I
Когда состязание было объявлено, никто в городе не сомневался, что выполнить задачу способен только Дважды-Венчанный – на весь мир прославленный художник, гордость города. И только сам он чувствовал в душе некоторый страх: он знал силу молодого Единорога, своего ученика.
Глашатаи ходили по городу и привычно зычными голосами возвещали на перекрестках состоявшееся постановление народного собрания: назначить состязание на картину, изображающую красоту женщины. Картина эта, огромных размеров, будет водружена в центральной нише портика на площади Красоты, чтоб каждый проходящий издалека мог видеть картину и неустанно славить творца за данную им миру радость.
Ровно через год, в месяц винограда, картины должны быть выставлены на всенародный суд. Чья картина окажется достойною украсить собою лучшую площадь великого города, тот будет награжден щедрее, чем когда-то награждали цари: тройной лавровый венок украсит его голову, и будет победителю имя – Трижды-Венчанный.
Так выкликали глашатаи на перекрестках и рынках города, а Дважды-Венчанный, в дорожной шляпе и с котомкой за плечами, с кизиловою палкой в руке и с золотом в поясе, уже выходил из города. Седая борода его шевелилась под ветром, большие, всегда тоскующие глаза смотрели вверх, в горы, куда поднималась меж виноградников каменистая дорога.
Он шел искать по миру высшую Красоту, запечатленную творцом в женском образе.
У хижины за плетнем чернокудрый юноша рубил секирою хворост на обрубке граба. Он увидел путника, выпрямился, откинул кудри с загорелого лица и радостно сверкнул зубами и белками глаз.