Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 90

Приходила на ум крамольная мысль: а может, и не обязательно в репертуарной политике стремиться к идеологическому единообразию, выпускать на сцену только бесспорные в идейном отношении пьесы? Если талантливая пьеса не поддается переделке, явно портится от переделок, а идейное содержание ее не откровенно контрреволюционное, почему и не разрешить ей существовать на сцене? Разве не самоценна художественность? Эстетическое достоинство пьесы не способно ли в иных случаях перекрыть ущерб от недостатка идейности? Допускается же на советскую сцену классика, в идейном отношении далеко не всегда невинная. Или взять оперетту. В природе ее лежат юмор, сатира и некоторая доза эротики. Нет оперетты без двусмысленности и рискованных ситуаций. Тем не менее оперетта существует, и устои государства не рушатся…

Эти мысли были похожи на те, что мучили Раскольникова во время его работы в "Красной нови". Тогда он отгонял их от себя, страшась выводов, к которым мог бы прийти, если бы стал продумывать их до конца. Эта дорога вела к "воронщине". Теперь он мог думать об этом смело, что-то изменилось в самой жизни, в жизни всей страны. Теперь не так просто было бы, например, ответить ему на вопрос: а какому, собственно, государству служит он, Раскольников? Действительно ли пролетарскому? Уместно ли его настойчивое стремление и т е п е р ь навязывать искусству идеологию пролеткульта?

Вопрос не праздный. В самом деле, жизнь менялась на глазах. Еще совсем недавно гремели гневные памфлеты Троцкого, обличавшего оппортунистический режим "руководящей тройки". Троцкий потерпел поражение в дискуссии с партийным большинством. Он снят со всех постов, изгнан из партии и из страны, его сторонники отправлены в ссылку. Но распалась и "руководящая тройка", гонители Троцкого Зиновьев и Каменев сами сошли со сцены. Поднявшие было голос против неожиданно для них усилившейся личной власти Сталина, объединившиеся с недавними своими противниками троцкистами в новую оппозицию, были идейно разгромлены на Пятнадцатом съезде партии, исключены из рядов и переданы в распоряжение ГПУ. Правда, через некоторое время их восстановили в партии, учтя их по каянные заявления, но активная политическая жизнь этих людей кончилась. В борьбе сталинского аппарата с "новой оппозицией" активную роль играли Бухарин, Рыков, Томский. Неожиданно и эти трое оказались в оппозиции к Сталину. Они не согласились с навязанным Сталиным стране курсом на сверхиндустриализацию и насильственную коллективизацию, были объявлены "правыми уклонистами", сняты с высоких постов в "Правде", Коминтерне и ВЦСПС, выведены из Политбюро. Коллективное руководство в Политбюро окончательно заменено единоличным руководством Сталина. В партии, наконец, достигнуто абсолютное единство. Никаких оппозиций, никакой фракционности, разномыслия. Но не очень-то хотелось радоваться по этому поводу.

Так какое было теперь государство? Диктатура пролетариата или, как утверждал Троцкий, диктатура нового Бонапарта, могильщика пролетарской революции термидорианца Сталина? И какую идеологию должен внедрять Раскольников в искусство, по-прежнему идеологию пролеткульта или какую-то иную?

Разумеется, эти мысли не мог он высказывать вслух, никому. Не с кем было поделиться ими. Тем мучительнее было ощущать свою беспомощность, чувствовать, что не в силах сам найти выход из тупика.

Будто в насмешку над ним, в 29-м году его снова повысили: назначили начальником Главного управления по делам искусства, высшего цензурного учреждения страны, в которое составной частью входил ГРК. Теперь он должен был внедрять партийную идеологию во все виды искусств, в том числе в литературу и изобразительное искусство. Подразумевалось, что он должен проводить ту же линию, что и в ГРК, то есть линию пролеткульта.

В новой должности он пробыл недолго, всего несколько месяцев. Но до чего же мучительными были эти месяцы! Ощущение безысходности не покидало его. Как бы повторилось то, что он испытал в год смерти Ларисы. Правда, тогда душевный кризис, вызванный тоской по умершей жене, усиливался служебными неприятностями, связанными с работой в "Красной нови". Он горел работой, в работе пытаясь заглушить боль утраты, чего-то хотел добиться, а ничего не выходило. Теперь он не горел вовсе. Работа его уже не интересовала. Он превратился в сановника, от которого почти ничего не требовалось. Он мог неделями не появляться на работе, и ровно ничего не происходило, никто его не спрашивал, где он был, чем занимался, никому не должен был он давать отчет в своих действиях. Это было удобно. Он пользовался этим, иногда, неожиданно для сотрудников, исчезал на несколько дней, отключал домашний телефон, на звонки в дверь не отзывался. Чем занимался в эти дни? Ничем. Лежал на кровати, смотрел в потолок.

В эти месяцы он впервые почувствовал, что раздваивается. В нем как будто сошлись два Федора. Один Федор ходил на службу, с утра вливаясь в поток совслужащих, - все, как один, в белых полотняных рубахах навыпуск, подпоясаны кожаными ремешками, в белых парусиновых туфлях и с портфелями под мышками. И он обзавелся белой полотняной парой и туфлями, которые надо было натирать зубным порошком, и, конечно, портфелем. На службе лихорадочно перекидывал на столе вороха входящих и исходящих бумаг, что-то подписывал, что-то переделывал, вызывал на ковер исполнителей, внушал им, что надлежало внушить, выступал на собраниях, на митингах, горячился, развивая надлежащую мысль. Другой Федор в это время лежал на кровати в своей казенной квартире и глядел в потолок.

Этому другому Федору не давали покоя сны. Он видел в них Ларису, то в ее оригинальном кавалерийском наряде, в галифе с кожаным задом и в кожаной куртке, при шпорах, с хлыстом, то в белом развевающемся платье, всегда смеющуюся, белозубую, с ямочкой на щеке. Мелькали в этих снах белые чалмы чернобородых мулл, бородатые лица министров Амануллы-хана, они кружились в странном хороводе, который вела и закручивала смеющаяся Лариса.





Мучили эротические сны. В них тоже фигурировала Лариса. Но иногда, начиная ласкать Ларису, он вдруг замечал, что сжимает в объятиях другую, будто незнакомую ему женщину, у нее удивительное гибкое и долгое, сладостно обвивающее его тело, все в нем замирало в жутком и сладком ожидании пронзительного ощущения… Он просыпался весь в поту, дрожа от возбуждения, пытаясь вспомнить и не в силах вспомнить лица этой незнакомой женщины, явно не Ларисы.

Иногда он не выдерживал холостяцких мук, одевался поплоше, снимал где-нибудь на Щипке или Плющихе глухую комнатенку, из ближайшей пивной уводил первую подвернувшуюся под руку деваху, приводил в новое логово, ласкал ее до изнеможения - день, два, пока не проходил любовный зуд.

Так долго не могло продолжаться. Надо было что-то делать. Жениться бы, что ли. Да как найти жену?

Судьба была к нему милостива. У него появилась Муза.

Глава тринадцатая

По праздникам на него обрушивался шквал телеграмм, писем, звонков от старых боевых товарищей, бывших военморов, воевавших под его командованием на Балтике и на Каспии, на Волге и Каме. Его зазывали в гости, приглашали выступить с воспоминаниями в красноармейских клубах и на заводах, в общежитиях студентов, и не всегда было удобно отказаться от приглашения. В гостях, после первых рюмок, начинались рассказы о былых сражениях, и не было им конца, расходились всегда под утро, с песнями тех лет, со слезами радости и гордости за славно прожитую молодость.

Однажды Раскольникову позвонили из грузинского представительства в Москве и пригласили на вечер в представительство, где, как ему передали, его ждал сюрприз. Звонил сам представитель Орехалашвили, старый знакомый Раскольникова, человек добродушный и веселый. На вопрос Раскольникова, что за сюрприз, он, смеясь, сказал, что это секрет, Раскольников все узнает, когда придет.