Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 8



А всё равно он победитель, пусть и не может предъявить ни одного побеждённого, первопроходец без вспомогательного отряда туземцев, рыцарь без прекрасной дамы, ересиарх без ереси. Хер моего фасона. Хоть и противный, а всё-таки герой.

К вопросу о больших глазах

Кто обмирал и был на том свете, тому под большим страхом запрещено говорить три слова (неизвестно какие, задумчиво прибавляет Даль). Зато можно произнести (здесь стоическое спокойствие, пафос, самостоянье или то, что от них осталось) очень много других хороших слов, общий смысл которых будет сводиться… Ах, неважно. Думать, что слова говорятся не ради слов, могут только дети и неисцелимые.

Какое отношение к словам имеют сумрачные области сознания, где страх бродит на тараканьих ножках (не так они под ним хрупки, эти ноги)? Никакого. А сами слова какое отношение имеют к жизни? Наверное, отдалённое. Опосредованное. С неисцелимым в качестве посредника.

«Страх не относится к числу моих сильных сторон». Красиво сказано – для того мёртвый автор и старался. Кто-то думает, что описать, воплотить – равносильно победе. Мне больше не страшно, мне томно. Пусть так, но никто не летит за тобой в эту пропасть. Здравое большинство очень здраво полагает, что в метафизическую яму и упасть можно только метафизически, без некрасивых последствий: сломанных рук и ног, сломанной жизни. Да ведь её ещё нужно постараться найти, потому что здравый человек пройдёт над такой пропастью по воздуху как по твёрдой дорожке, погружённый в свои заботы или посвистывая и любуясь. Для него эти прогулки – гимнастика каждого дня, а ты всю жизнь совершаешь один-единственный малоудачный прыжок.

Всё это вздор; есть много простых, общих всем страхов «на всяку беду». Боязнь темноты, грозы, лихих людей на больших дорогах и самих этих дорог («чисто русский страх», говорит Бунин). Боязнь пространства и его отсутствия. Водобоязнь (новый акцент). В какой ужас приводят не вовремя протянутая рука, неуместный откровенный взгляд, улыбка, о значении которой не хочется думать. Сознание того, что «опасность» – всего лишь одно из имён жизни. Чёрный одинокий силуэт, неподвижный на фоне светлого подъезда, но приближающийся, потому что идёшь прямо к нему и наконец видишь: сосед выгуливает собаку, дружелюбные этим вечером гопники, крепкая тётка с метлой, вставший из могилы мертвец, от которого так и веет, веет. (В самой раскрытой могиле, кстати, как и в кладбищах вообще, нет ничего страшного: страх побеждён либо горем, либо любознательностью – не так чтобы очень острым интересом к судьбе метафизического Кая. Не смерть страшна, страшно умереть последним.)

«Теперь мне ясно, почему ты такой трусливый. Ты, оказывается, поэт». Кроме шуток: может, всё правда в благоразумных речах, и нет ничего такого – подземного мрака, ночи, всяких ночных ужасов, искушений и надругательств от дьявола, – всё только разнузданная фантазия, распутное воображение, похоть писательства. И мертвецов нет, и могил, и подъезда (путь домой, врата ада), и тридцати (вранье) капель на дне бутылки. Ничего нет, совсем ничего.

Но кого-то отдельно взятого почему-то и чем-то распирает, и вот распираемый усаживается и начинает строчить, на свой аршин создавая светлый мир, в котором наконец что-то появится, с не менее светлой верой в то, что создание миров ему по силам и чину. «Что такое темнота и почему мы её боимся?» – строчит он, прилежно склоняясь в ярком кругу света от лампы (об устройстве которой мало что знает). Эти страхи, они же совсем ручные. Они как волшебные звери: дивно пятнистые, с большими, невиданной красы глазами. Вот они гуляют и ни о чём не догадываются; они подходят поиграть, но своим видом обращают в бегство. Звери удручены и озадачены. Но они не злопамятны, они придут снова и снова.

Даже на монстров, пишет нам один важный дядька, небесполезно взглянуть собственными глазами. Что ж ты, гад, сам всю жизнь от этих монстров отворачивался. (Нельзя так, нельзя. Стать министром и классиком, дружной семьёй памятников, частью хрестоматии или сдохнуть, как Кляйст, – это не личный выбор и не личная вина, это состав крови. Дожил до ста лет, потом умер. Э, да кто говорит, что у Кляйста была кровь получше?)



Итак, умные, важные, давно покойные дядьки – их же и сами монстры пугаются. Дядьки пришли, всё объяснили и ушли, и мальчик, сейчас недоверчиво, угрюмо выслушивающий их рацеи, завтра и сам станет дядькой (старым, толстым, лысым), войдёт в возраст, войдёт во вкус – и тоже кому-нибудь что-нибудь объяснит, даже и остроумно. Не объяснить одного: почему так страшно бывает ночью и днём, в лифте и на площади, среди чужих и в кругу семьи; от одного взгляда, от одной улыбки, от избытка радости, от избытка вообще. Почему, когда Кляйст лежит в крови и печали, но ещё живой, к нему подходят и объясняют, как это делается в центрах мирового просвещения, и почему получается там, и почему не получилось у него. Кто? Да кто, всегда кто-то найдётся. Церемониймейстеры бытия. Хореографы грязных танцев.

Властителям и судиям

Иван Иванович, как же, я ведь не лично для себя прошу. Не приведи Бог попросить у вас что-нибудь лично для себя: всю жизнь потом отмываться будешь и отрабатывать, отрабатывать и отмываться. Но вот эта, типа того что старушка, с сухарями в авоське и без единого зуба во рту, её-то вы зачем? А вот, давеча, как на своей новой красивой машинке плюс три машинки сопровождения по делам спешно ехали, так и обдали бабку грязью с головы до ног, которые и без груза дополнительной грязи подгибаются и обуты не по погоде. Вы-то, может, и не заметили, зато сопровождение заметило и добавило. Да какая с её стороны могла быть провокация, только что вид у неё такой, что сам собой провоцирует: так и хочется то ли наподдать, то ли к груди прижать и заплакать святыми слезами. Вот вы, значит, и наподдали, чтобы другим неповадно было в местах скопления парадных подъездов появляться, пока не позовут раз в пятьдесят лет медаль какую вручить. Чувствую вашу мысль: медали лучше посмертно распределять, всё опрятнее. Да нет, жива бабка, пока что. Прослезилась, утёрлась и пошла дальше своей малоинтересной дорогой к смерти.

Как это что? Она вдова и сирота в одном лице, кто за неё заступится – а то, что я сейчас заступаюсь, так это по принципу, а не из сердечной потребности. Принцип у меня такой: всякий раз, по сторонам посмотрев, увидеть только то, что плохо. Нет, не плохо лежит, это больше по вашей части, а плохо в глобальном таком смысле. Метафизическом и всё такое. Ну, вам бы следовало хоть отчасти в подобных вещах разбираться, ведь и книжки, как слышно, пишете в свободное от раздумий о благе народа время.

Вы же это, как связь миров, повсюду сущих, кто ещё олицетворит национальную, так сказать, идею во всем её не поддающемся уму разнообразии. Народ, Иван Иванович, если на него непросветлённо и без метафизики посмотреть, предстаёт в виде подлого сброда и отдельно взятых подонков, так что и самые святые слёзы вмиг высыхают. Тут, Иван Иванович, и необходима ваша фигура, простого бытия которой достаточно, чтобы довести эту цепь неприглядных существ до такой степени метафизического единения, что сброд и подонки приобретают тотчас не только вид, но и суть великой нации, на страх и зависть сопредельным. Человеческому разумению это не поддаётся, зато и благодарность в народном сердце кипит нечеловеческой силы.

Э, нет, только вот в объятия к ним бросаться не надо. Ваше барское дело – на крыльце стоять да ручкой помахивать, а близко ручку не давать – хотят целовать, а возьмут да укусят, – потому как народное сердце одно дело, а что там в конкретных сердцах граждан творится, только Господь ведает, и Тот устаёт.

Ах, Иван Иванович, говорили вам, не суйтесь, сразу же и обидят.

Ну что, поймали кого? Экстремиста? Покажите-ка, давно экстремистов не видно, со времен Желябова. Э, нет, это он с виду только экстремист, а внешность обманчива. У него под внешностью, можно сказать, неполученное среднее образование, пылкое сердце и – по причине пылкости и недостатка образования – принципы 1789 года в своём первозданном виде. Что он там натворил? Ах, подлец. Так и кинул? И попал? Куда попал, Иван Иванович? Не больно было? Костюмчик испачкали? Правильно, а вы его ножкой, ножкой по морде. Достаточно? Нет? Ну, выпороть мальчишку на съезжей, да все дела. Что ж вы его второй год в каземате гноите. Он вам что, Писарев, Чернышевский? Он же трёх слов связать не умеет, одна пылкость сердца – за что в каземат-то? Туда за длинный язык, Иван Иванович, положено сажать, за длинный язык, а не за швыряние тухлыми яйцами. Ну вот, даже не тухлые оказались.