Страница 93 из 106
-Для нас отступления не будет. Это последняя черта.
-Мне оно и не нужно. Отступления для меня нет с того самого дня, как я прозрел и увидел беззаконие и вседозволенность вокруг себя, с того дня, как я увидел нищету и безысходную дорогу для нации…
Много раз Люсиль, чувствуя, как воздух становится все более тяжелым и грозным, как все тоньше звенит, предлагала бросить все и уйти. Предлагала, точно зная, что он не согласится, и корила, о, безумно корила себя за это, когда, наконец, овладевала собой.
-Уедем, уедем, Камиль! – ее руки, дрожащие тонкие руки обвивали шею, она бросалась к нему на грудь, когда ей было особенно страшно, когда толпа в очередной раз повергала кого-то, кого возносила еще вчера.
Камиль же только спрашивал:
-Ты, правда, допускаешь это?
И Люсиль обмирала, сдавалась и дрожь ее медленно отступала. Она точно знала, что он не допускает даже мысли о том, чтобы оставить Париж, оставить поле битвы. Более того, сама Люсиль тоже не допускала этой мысли. Именно за то, что Камиль не отступал, именно за его глаза, горевшие идеей, за речи, пропитанные свободой, она его и полюбила.
Ах, как весело все начиналось!
***
Эйфория! Хмельной дух неожиданной воли тогда просто сотряс каждую улицу и заглянул в каждый дом, вломился непрошенным или же долгожданным гостем в каждую дверь. Казалось, что какое-то чудо, озарение и благо пролилось на проулки и даже запах гнилой сырости, доносившийся ветром с реки, не был отвратителен. И даже тухлятина, что отравляла вокруг себя воздух, в темных закоулках кабаре и площадей, не была заметна. Ликование, всеобщее ликование…
Камиль Демулен считал, что у него достаточно щедрое перо, но у него не находилось слов, чтобы описать все то, что вершилось в душе Парижа в самом начале. И даже, когда какие-то строки все же появлялись, он, возвращаясь к ним позже, находил их бесцветными. И это было ему странно и смешно, ведь он – «фонарь революции», голос народа, первый, призвавший к свободе, считающийся «ядовитым в каждом знаке своего памфлета» журналистом, не мог найти слов!
-Таких слов еще не создали, - говорил он Люсиль, - не придумали, понимаешь?
Она хотела понять, но не могла. Ей казалось, что ее муж так талантлив, что ему подвластно все. Но между ними всегда была пропасть…
Нет, пропасть та была даже не в почти десятилетней разнице между ними.
Разница была в начале жизни, ведь за Люсиль шло богатое приданое и покой ее дома, а Демулен не имел ничего до рокового дня, когда голос взял власть большую, чем серебро.
Они оба смотрели и на революцию, и на Париж по-разному. Для Люсиль, прежде всего, это было романтическое противостояние, и она до какого-то момента вовсе не задумывалась о том, что тут всерьез может погибнуть кто-то, кто, по ее мнению, прав. Задумываться она стала об этом, когда в ее доме перестали появляться те люди, что начинали подле ее мужа, но были повержены с размахом и ядовитостью.
Люсиль понимала, что много не знает о том, что творится. Она досадовала: быть женой самого Камиля Демулена и узнавать о его делах из газет!
Но она научилась молчать. Молчать о страхах своих и тревоге, о досаде и томительном предчувствии, научилась сжимать зубы, чтобы не вскрикнуть во сне, когда снова приходит кошмар. Она, в конце концов, научилась молиться, почти не разжимая губ.
***
По улицам грохот.
Шумно. Всегда шумно! Пришло прошение тут – как хохотали над ним, дескать, стук гильотины мешает спать!
-Вот же неблагодарный люд, очищаем для них улицы от врагов наци, а им, видите, громко! – бросил кто-то особенно уверенный в остроте своих слов.
Демулен не успел узнать этого голоса. Не смог. Он знал, в чем тут дело.
Дело в полумраке. Когда тени казненных шатаются по улицам, дело в том, что даже днем, при случайном взгляде может показаться, что улица красная от крови – это не так, конечно, это не так.
Камиль знает, что он впечатлительный.
-Как и все романтики! – вворачивает обычно Дантон, словно само слово «романтик» попадает в его глазах под оскорбление и означает слабость.
Но Камиль видел казни. Он разоблачал с помощью своих речей и статей, помогая отправлять на эти казни. И присутствовал на них.
Но он так и не может привыкнуть к смерти. Вернее, к тому, что смерть бывает такой быстрой. И шумной.
Кажется, что лезвие звучит в ушах…нет, это ветер. Это только ветер, но теперь каждый порыв отзывается этим шумом, когда лезвие срывается волей приговора и летит, летит вниз!
Кажется, что это голова падает в корзину, но нет – это просто что-то упало по хозяйству, однако, каждое такое падение отзывается памятью и первая мысль: «голова», а уже потом разумное отхождение.
Камиль никак не может привыкнуть к этому.
Он не боится вида текущей крови, ему гораздо страшнее вид затихающей крови. Когда были стычки в городе, он видел пульсирующую кровь, что билась из ран и как страшно ему вспоминать, как вдруг эта пульсация вдруг останавливалась.
Поначалу Камиль не сообразил, что это смерть. А когда понял, не мог уже прогнать это из своей памяти.
***
Камиль Демулен торопится в свой дом. Раньше он выбирал всегда длинную дорогу, чтобы снова и снова почувствовать биение города, его душу, его дыхание.
Ему нравилось чувствовать запах зарождающейся свободы, слышать смех людей и песни, которые сочинялись тут же, на ходу. Некоторые песни уходят, не успев даже пробыть и недели среди граждан, некоторые остаются. Уже больше года на слуху у каждого парижанина песня, принесенная из Марселя батальоном добровольцев. Слова простые, текст тоже – нечего удивляться. И текст подходящий. Это Камиль сразу оценил.
Камиль Демулен торопится в свой дом самой короткой дорогой, чтобы не слышать песен и пересудов, чтобы меньше быть среди шепота и взора, но и до его ушей доносится нестройное:
-Amour sacré de la Patrie,
Conduis, soutiens nos bras vengeurs…
Камиль Демулен торопится, но он научился давно невольно отмечать голос улиц, а потому отмечает и то, что сейчас ему не хочется слышать. Он невольно улыбается – святая любовь к родине должна вести и поддержать руку мести – браво! Браво!
Он знает опасную идею, что бродит в зале Конвента: каждый гражданин обязан не только иметь добродетель к родине, но и доказывать ее!
Это еще не сказано, но будет однажды брошено, и тогда…наверное, тогда, гильотина не даст снова спокойного отдыха тем, кто живет рядом с площадью.
-Liberté, Liberté chérie…
Свобода, свобода! Дорогая свобода!
Камиль Демулен знает, что это слово уже изменяется так, как угодно ловкости пера и ораторскому искусству. Свободой можно оправдать слежку, шпионаж, доносы, интриги, оскорбления, жестокость – все, что угодно.
Свобода – из святой истины, из ангела, который должен был явиться на спасение нации, становится в некоторых руках орудием для обогащения и для сведения счетов.
Об этом ли мечтал Камиль? Об этом ли грезил он и те, кто был с ним рядом?
Невольно приходит осознание, что бороться за свободу – это еще не все. Сбросить цепи не самое сложное, ведь когда общий враг, объединение гарантировано. Когда же общий враг становится пустотой, начинается раскол.
И в этом расколе вдруг обнаруживается, что идея, которая имеет общий исток, вдруг видится каждому по-своему. И вспоминаются вдруг методы, и давние обиды…
Марату вот, например, умудрились тут припомнить о том, что он еще четвертого августа в восемьдесят девятом требовал вернуть титулы дворянам. Робеспьеру припомнили неосторожную фразу «Я устал от революции», которую он обронил где-то в кабинетах Тюильри. Дантону припомнили очередную ускользнувшую ссуду…