Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 106

Бархата смерти.

Ведь мой концерт закончен.

Мне жаль моей жены. Мне жаль моего сына. Но я только угловая скрипка. И я делаю то, что должен.

Мы славно сыграли. Но теперь наша композиция подходит к концу. Она не затихнет. Ее будут переигрывать, насвистывать и напевать – и в этом наша заслуга, но сейчас, да, именно сейчас, я хочу разделить участь своих друзей, своих соратников, а прежде всего – твою участь, Максимилиан.

Я думаю, что кровь – такая темная, такая жуткая и такая липкая – это смерть. Столько крови… прости, мы не смогли проститься достойно, мы не должны были уйти так, но вот – уходим. И я принимаю. Принимаю это.

Отыгрываю свои завершающие нотки. Становлюсь эхом.

Эхом, которое отразится пистолетным выстрелом, разорвет криком пространство. Оглушит меня самого. Но так правильно. Сделав свое дело, каждый из нас отправляется спать. И я ухожу.

Пистолет такой тяжелый. Такой холодный.

Мне не страшно. Нет, уже нет. я только инструмент. Я скрипка. Как там напевал мне Сен-Жюст? Тари-рам…бледно светит, тира-ра…

Музыка! нам выпала славная музыка. Прости меня, прости, что не простился так, как должен был проститься. И больше чем о прощании я сожалею об этой музыке.

Как грустно уходить, когда она так нежно звучит.

Примечание:

Фили́пп Франсуа́ Жозе́ф Леба́ - французский политический деятель, по профессии адвокат. Когда 9 термидора решено было арестовать Робеспьера, Леба выразил желание разделить его судьбу и был отведен в тюрьму де-ля-Форс. Вскоре Леба был освобожден, отправился в мэрию и пытался побудить Робеспьера к сильным мерам против общих врагов. Когда Робеспьер был ранен, Леба счёл его убитым и застрелился. Филиппу было 28 лет.

28. Минуты Неподкупного наедине с собою

Август, 2020

Тюремная камера. Свет едва-едва пробивается через зарешеченное высокое оконце. Медленный луч заглядывает в бедную камеру, где давно растрескались стены, на пол брошена пара досок, укрытых соломенным тюфяком – сие непотребство постель Робеспьера, к стене прибита еще одна доска, под неровным углом, что не позволяет писать на ней с удобством, лист приходится придерживать, а чтобы не разлились чернила их нужно ставить на пол. Писать неудобно, приходится склоняться. По камере ходит Робеспьер – он придерживает у рта своего шелковый платок, испачканный кровью. Робеспьер облачен в оливкового цвета фрак. Он периодически морщится от боли, иногда пытается писать левой рукой, но запястье болит, строки выходят неровными и он только размышляет…

РОБЕСПЬЕР. Республика, великая Республика погибла… настало царство разбойников. Этим сказано решительно всё. Они называют меня тираном! Да, да…я слышу их голоса, я всегда слышал и никогда не был глух и слеп. Они называют меня тираном, но разве они не ползали бы у ног моих, если бы я действительно был тираном? Я осыпал бы их золотом, я дозволил бы совершать им преступления, но нет, я этого не сделал, так тиран ли я? К тирании приходят через подкуп и мошенничество, но я Неподкупен…

( Заходится в кашле, прижимает платок ко рту, прокашлявшись, прячет платок за рукав, оглядывается на зарешеченное окно)

Как странно идёт время! Человек привыкает ко всему, к нищете и позору, но привыкнуть к такой малости, как время не может, время слишком жестоко… я Неподкупен! Марат – Друг Народа, а Робеспьер – Враг Подкупа! Тиран есть произведение мошеннического и разбойничьего сброда, а то, что сделал я, ведет меня к могиле…

(Снова заходится в кашле, опирается дрожащей рукой на стену, но тут же вскрикивает и отдергивает руку)

Проклятая рука! Они запретили мне говорить, челюсть еще болит, они запретили мне писать и всё лишь от страха, ведь то, что сделал я ведет меня к могиле и к бессмертию. Я никогда не гнался за богатством, почестью и репутацией, зная, что из этого выходят лишь тираны и рабы, я всегда говорил, что в таком случае лучше вернуться в леса! Я – Робеспьер, я никогда не был богат, я был влиятелен…и до сих пор влиятелен, раз это отродье так боится и дрожит передо мною.

(опускается на тюфяк, опирается о стену спиной, прикрывает глаза)

Стена холодна, в том Зале тоже были холодные стены… всегда одинаково холодные. И во взгляде, во взгляде всех стена. Чудовище! – так они меня называют. Но народ любит чудовищ. Я выражаю их волю, я позволяю им любить. Я борюсь и лью кровью, потому что народ доверил мне это. Народ…

(Кашляет, ищет платок в другом рукаве)

Чёрт! Странно, провалами в памяти я еще не страдал, не было такого в списке моего порока…

(находит платок, прижимает его к лицу).

Бедняга… бедняги все. Все они! Они не поняли того, что давно понял я: чтобы Революция победила, нужно наделить её не только человеческим лицом, ведь один лик – это ничто, нужно наделить её душою, а для этого придется пожертвовать своей.

(Убирает платок на колени)

Они предупреждали меня. Каждый день я получал записки «сумеешь ли ты предусмотреть, сумеешь ли ты избегнуть удара моей руки или двадцати двух других…»

(Хрипло смеется. В горле его булькающий звук)

Двадцати двух! Поскромничали! Право, даже и обидно, и печально, что во всем Конвенте нашлось лишь двадцать два… ах, бедный мою Аррас Бюиссар, друг сумасшедшей юности… боже, у меня ведь тоже была юность, и даже было детство. Почему я так мало помню об этом? почему, в мои тридцать шесть я чувствую себя глубоким стариком… бедный Аррас Бюиссар, друг моей юности, ты сказал: «Мне кажется, что ты спишь, Максимилиан, и допускаешь, чтобы убивали патриотов…»

(Усмехается, морщится от боли, прикладывает руку к горлу, восстанавливая дыхание)

Но разве когда я спал? Я никогда не был более бодрым, более зрячим и…чертова рука! Я все видел. Я все слышал… если бы кто сказал мне, сказал мне тогда, когда еще стояла Бастилия, и стояла крепко, что Максимилиан Робеспьер потеряет присущий ему дух деятельности, я высмеял бы этого наглеца! Я верил… я знал, но революция, которой я отдаю свою судьбу, свою душу и свою жизнь, ровно, как судьбы, жизни и души моих братьев, больше не повинуется справедливости, совести и заботе о народном благе, после стольких жертв – наших жертв! – торжествует не равенство, не добродетель… нет, граждане! Преступления, пороки, и богатство, богатство, богатство! Робеспьер никогда не был богат. Наши враги, граждане – порочные люди и богачи и, меньше, чем через два года…

(Меняет позу, пытаясь полуприлечь на тюфяк, но его левая рука, задетая в стычке, проваливается в соломенный тюфяк, с возгласом Робеспьер вытаскивает ее)

Вот и наша революция…моя революция! Под этой дрянной оболочкой, как и под молчанием якобинцев, есть опасность, угрожающая родине!

(Смотрит в окно, где медленно скользит все больше солнечного света)

Ночной Париж… место порока, место безлюдию и жизни. Противоречие, как на каждом шагу жизни! Ирония столь тонкая, что уловить ее…

(заходится в кашле, снова извлекая платок)

Так кончается мир. Я читал стихи семнадцатилетним юнцом, получал из руки ИХ стипендию и хвальбу, а сам же и казнил их… запретил показывать голову гражданина Капета, но отрубил ее… жаль, что я не знаю, в какой камере держат меня сегодня… я знаю точно, что камера вдовы Капет была совсем рядом. Чертова тень… проклятая королева, проклятая судьба, душа и всё, что ни есть сегодня! Париж…ночной Париж особенно сладок и ярок, мой бедный Броун, мой верный пёс, он всегда охранял мою ночную прогулку, ни на шаг не отставал от меня ни на набережной, ни когда я переходил через Новый мост на правую сторону, и даже когда я присаживался на уцелевшую скамью в Тюильри, в безлюдье, в парке, в предутренней или ночной свежести – Броун не оставлял меня.