Страница 7 из 19
И он никак не мог выбросить из головы это слово – нежелательный — в конце празднества, когда они с Кхин стояли перед часовней; она уже в красно-черном саронге замужней женщины, губы испачканы ярко-оранжевым соком бетеля. Ему не позволено было ощутить вкус этих губ. Карены, как он усвоил, не демонстрируют нежных чувств – по крайней мере, такого рода – публично. Впрочем, не было недостатка в миловидных девушках, которые брали Кхин за руку или нежно пожимали ее запястье в знак близости и нежности; даже мужчины прохаживались по пыльной площади перед часовней, приобняв друг друга. А как же Бенни? Хотя бы просто коснуться Кхин? И вот, поставив их рядом перед часовней, ему сообщили, что теперь они должны ритуально откупиться от целой очереди деревенских, перекрывших узенькую тропинку, ведущую к его «бьюику» и, в широком смысле, их новому дому – тому самому частному пространству, созданному именно ради близости.
– Это часть нашей культуры, – пояснил восторженный священник, указывая на шеренгу деревенских жителей. – Вы должны дать им рупии.
Бенни поймал смущенный взгляд Кхин, потом взял ее руку и вложил пригоршню монет, которые она приняла невозмутимо, почти нехотя, и он поразился ее хладнокровию.
Посмеиваясь, она принялась швырять монетки, которые разлетались сверкающими дугами над веселящимися крестьянами. И Бенни упрекнул себя, что не радуется, что чувствует себя таким неуместным, таким нежеланным, пусть он и устроил целое представление, вывернув карманы и якобы озабоченно демонстрируя, ко всеобщей потехе, свою полную нищету (и зачем он опять изображал из себя кретина?). Бог любит каждого из нас так, будто каждый из нас – единственный, напомнил он себе, а потом выбросил фразу из головы, потому что действительно не вспоминал о ней с тех пор, как встретил Кхин месяц назад.
Ну да, свадьба и последующие события наградили его чередой тяжких разочарований. Но тем не менее.
Тем не менее.
Бенни сам обустроил квартиру, выбрал мебель из тика и красного дерева, включая застекленный буфет и туалетный столик, на который положил благоухающий сандаловый гребень изысканной работы. Именно к этому гребню Кхин потянулась в их первый вечер, когда он проводил ее через маленькую гостиную в спальню, где и поставил ее чемоданы. Ее глаза внимательно исследовали размеры комнаты – не в панике, не в поисках пути к бегству, как ему показалось, но чтобы оценить масштабы жизни, которую ей предлагали. Взгляд задержался на гребне, затем она шагнула к туалетному столику и взяла вещицу в руки.
– Это тебе, – сказал он, и, кажется, она поняла.
Провела пальцем по зубчикам, а он наблюдал за ней. Вот он, благородный и только ему предназначенный образ женщины, в интимный момент осознания и принятия. Теперь ему позволено смотреть; в последний раз такая степень близости была доступна лишь с родителями, которые полагали, что своим примером они помогут ему понять, что значит близость с другим человеком.
Кхин не улыбнулась, но гребень ее определенно растрогал, и Бенни видел, что она успокоилась. Перемена была едва заметна, просто плечи слегка опустились. Покой, родившийся из осознания, что теперь на нее смотрит только он.
Так и не присев за туалетный столик, Кхин повернулась к зеркалу, положила гребень и взглянула на отражение Бенни за ней. Он любовался ею при желтом свете лампы: смотрел, как она смотрит, как он смотрит на нее, смотрел в собственные восхищенные глаза, впитывая новое и такое древнее наслаждение от того, что удовлетворяешь желание другого быть увиденным. Теперь он видел, как различны они с ней – насколько вообще человеческие существа могут отличаться друг от друга: он по меньшей мере на фут выше и почти вдвое шире, лицо его – полная противоположность ее лицу (он прежде и не обращал внимания, какая вытянутая и узкая у него физиономия, столь контрастирующая с плоской округлостью ее лица). Различия возбуждали и пугали, он чувствовал, как кровь приливает к одним местам, одновременно отливая от других, он хотел быть с ней, смотреть на нее и чтобы она смотрела только на него.
На миг она потупила глаза и осторожно потянула пояс своего саронга. Одеяние упало вместе с кружевной нижней юбкой, и он увидел (белья на ней не было!) белую плавность ее ягодиц и пышных бедер, а в зеркале – густой пучок темных волос. Она торопливо вскинула руки и сбросила черную расшитую блузу, и его глазам предстала складочка на талии, неожиданно тяжелые груди с темными окружьями. Теперь ее глаза смотрели на него в упор почти бесстрастно, как будто сообщали, что она на знакомой территории и отныне она диктует условия. Неужели правда? Господи! Куда подевалась нервно хихикающая девчонка, с которой он встретился в доме судьи в Акьябе! Она… дар, не имеющий себе равных, и он был уверен, что этот дар вот-вот отберут, что она придет в себя и укроется под защитой своего саронга.
Смущенная улыбка робко осветила ее лицо, она все смотрела на него, сочувствие и симпатия тенью мелькнули в ее глазах. Внезапно она показалась такой уязвимой, напуганной, будто вот-вот расплачется, точно происходящее все же в новинку для нее и она растерялась, не зная, что делать дальше.
Он решительно шагнул к ней, и опустился перед ней на колени, и повернул к себе, и прижался к теплому влажному лону, глядя вверх, за нависающие над ним груди, прямо в ее напуганные, ожидающие глаза.
– Ты счастлива? – спросил он.
Она ответила взглядом.
Довольно того, что мы вместе.
Ему было двадцать, ей восемнадцать. И они нашли друг в друге временное спасение от всепоглощающего одиночества.
И все же обретенная близость не была идеальной. Кхин, как он выяснил, почти свободно говорила по-бирмански – на языке бирманцев (совершенно не похожем на язык каренов, как он узнал, но, видимо, из той же тоновой группы). Вскоре Бенни обнаружил, что если приложить немного усилий для взращивания в себе ростков бирманского, которые зачахли со времен его рангунского отрочества, ветви синтаксиса дадут побеги в его разуме. Но язык этот никогда не был для него родным, каким он был для нее (даже когда он свободно говорил на том забытом детском бирманском, его родными языками были английский и иврит). Тем не менее он трогательно старался составить карту неизведанных территорий ее мыслей, используя бирманский в качестве инструмента, но даже самые счастливые их вербальные взаимодействия отдавали драматизмом.
– Я был… продвинут! – заикаясь, лепетал он, пытаясь сообщить ей о своем повышении до должности старшего офицера Таможенной службы.
– Очень хорошо! Очень… счастливый! – слышал он в ответ.
– Мы… у нас ребенок, – несколько недель спустя, когда измотанный вернулся из порта, а она кинулась к нему, радостно и застенчиво, и он понял, что она хочет сказать.
Она распустила волосы, а лицо припудрила, подвела брови и надела маленькие сапфировые сережки, его свадебный подарок.
– Мы… ребенок.
По-бирмански. Как будто то, что она вообще сообщила ему о беременности, о ребенке, уже неприлично.
– Очень хорошо. Очень счастливый, – почему-то спопугайничал он.
Он хотел сказать ей обо всем. А вместо этого продолжал твердить «Очень хорошо. Очень счастливый», крепко обнимая ее прямо в дверях, а она смеялась и плакала.
– Тебе нравится? – так он понял ее вопрос однажды за ужином, когда, вытирая глаза и нос, с удовольствием ел обжигающий острый суп, который она называла «та ка пау» – рис, мясо, овощи и побеги бамбука.
– Вкусно! – прогудел он.
Вкусно. Ну в точности бирманский ребенок, сражающийся с непривычностью кухни каренов, в которой ему очень нравилось малое количество масла и акцент на свежих овощах, горьких и кислых вкусах (не говоря уже о чили!), а он хотел бы восхвалять ее в длинных цветистых фразах. Вкусно. Как же он ненавидел в такие моменты себя, жрущего молча и с дурацкой улыбкой. Словно компенсируя недостаток слов и похвал, она придвинула маленький горшочек с ферментированным рыбным соусом (который она называла нья у, а он неуклюже продолжал называть нгапе, как называлась такая же – хотя и значительно менее соленая – бирманская приправа). Вместо того чтобы положить себе острой приправы, он взял Кхин за руку, почувствовав себя вдруг ужасно одиноко и тревожась, что задел ее чувства. Мы справимся с этим, должен был сообщить его твердый добрый взгляд.