Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 25



– Формальность, – махнул рукой юбиляр. – Раз от разу дивуешься, как быстро промайнул ещё один год, а потом доходишь до разумения, что это был не год, а вся твоя жизнь. Хотя Фалес верно подметил: проходит не время – проходим мы. Не лучший повод для празднования.

– Если на то пошло, люди отмечают не только радостные даты, – напомнил Егоров. – Наша кратковременность не способна лишить человечество гносеологического оптимизма: даже когда о нас забудут, он никуда не денется.

Я внёс поправку:

– Забудут не обо всех. Чьё-чьё, а уж имя Шолохова наверняка останется в истории.

Пришлец принял задумчивый вид.

– Оптимизм – это да, это правильно, – произнёс он медленно, с разбором, словно прощупывая каждую скрытую ноту, порождаемую его умственными колебаниями. – Нет, по большому счёту, жизнь прожита не зря, это да. «Вчера» не догонишь, от «завтра» не уйдёшь, но благодаря мне даже Марлен Дитрих запела с моего голоса.

– Да ну? – выразил недоверие Василий.

– Натурально, – сдвинул брови Шолохов. – Песня была колыбельная, её в «Тихом Доне» Дарья спивала:

– Колода-дуда,

Иде ж ты была?

– Коней стерегла.

– Чего выстерегла?

– Коня с седлом,

С золотым махром…

– А иде ж твой конь?

– За воротами стоит.

– А иде ж ворота?

– Вода унесла.

– А иде ж гуси?

– В камыш ушли.

– А иде ж камыш?

– Девки выжали.

– А иде ж девки?

– Девки замуж ушли.

– А иде ж казаки?

– На войну пошли…

– Это не я сочинил, – пояснил он. – На Дону бабы пели, а я вставил в роман. Марлен Дитрих, рассказывают, любила перечитывать мою книгу, да и колыбельною впечатлилась. Пела её после на другой мотив, перелицовавши слова на немецкий и английский:

Где цветы? Дай мне ответ

Девушки сорвали – и вот их нет.

Когда же все это поймут?

Когда же все поймут?

А девушки где? Дай ответ,

Где они остались?

Девушки где? Дай ответ,

Где они живут?

Девушки где? Дай ответ.

Вышли замуж – и вот их нет.

Когда же все это поймут?

Когда же все поймут?

А где мужья их? Дай ответ,

Где они остались?

Где мужья их? Дай ответ,

Где теперь живут?

Где мужья их? Дай ответ.

Ушли в солдаты – и вот их нет…

– Нормально, душевная песня у неё получилась, хоть и не колыбельная, – подытожил наш собеседник. – В ту пору настали уже послевоенные времена, однако холодная война и неспокойство расползались по миру, так что правильный смысл насчёт погибших солдат – это главное. В общем, против Марлен Дитрих я ничего не имею, тем более баба-то она симпатичная.

– Так и гуляют тексты по свету, – сказал Сергей. – Переводятся с одного языка на другой, а общий смысл в сумме не очень-то меняется.

– Мне иногда кажется, что вообще никакие мысли в мире не пропадают бесследно, – добавил Василий.



– Ныне, может, и пропадают, – не согласился Шолохов. – Вот раньше ни единой малости старались не растрачивать без толку. В старину если для какой-нибудь надобности рубили дерево, то и комель пускали на поделки, и ветки шли в ход: иные на мётлы да черенки, зависимо от толщины, а из других тыны ладили вокруг подворьев. А сегодня древесину вообще распускают на опилки – нет, ну это же надо: гоношить мебель из прессованных опилок! То же самое и мысли у многих – что твои опилки, было бы чем дорожиться при распродаже: копейка им цена в базарный день…

***

– А вы в курсе, что у Иосифа Бродского день рождения совпадает с вашим, Михаил Лексаныч? – поинтересовался я. – Вы знали Бродского?

– Лично не был знаком, и дата его рождения мне без интереса, – ответил Шолохов. – Однако об нём в шестьдесят четвёртом не знали разве только бобики подзаборные. Во всех газетах клеймили этого парня космополитом и тунеядцем, обвиняли его в антиобщественном образе жизни и в том, что он писал упаднические стихи. А западная пресса выставляла сердягу борцом с советской властью.

– А вы-то как: клеймили Бродского с трибуны?

– Не приходилось.

– Отчего же?

– Сомневался в его вредоносности. Это же не Даниэль и Синявский – умудрённые опытом ковырятели нарывов и воспеватели гнилости… С одной стороны, у меня к такой поэзии, как у Бродского, душа не лежит: фанаберии в ней много. С другой же – сам удивляюсь – некоторое восприемство в нём чувствовал. Не творческое – моральное.

– Может, из-за того, что он вместе с вами угодил в клуб нобелиатов?

– Ерунду не сочиняй. Во-первых, не вместе со мною, а намного позже. А во-вторых, если б так, я бы ощущал сродство и со всеми лауреатами Сталинской премии… Нет, можете не считать меня благоволителем к Бродскому. Просто когда травят молодого парня ни за что ни про что, я вспоминаю свою жизнь в конце двадцатых годов: меня тоже облаивали всей писательской кодлой, непрогляднее обстоятельства трудно и представить. А ещё Бродский мне запал в сердце строчками: «Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров я приду умирать…»

– А умер-то он в Америке, – уточнил Сергей. – И похоронили его в Венеции.

– Да он сильно обиделся, – высказал я давно сложившееся мнение. – Его можно понять: родителей к нему не выпускали, чтобы повидаться, несмотря на ежегодные приглашения, а потом, когда поочерёдно умерли мать и отец, Бродскому не позволили даже приехать на их похороны. Любой на его месте ожесточился бы.

– Можно понять по-человечески, – кивнул классик. – А всё же патриотизм в нём проснулся, когда местечковые князьки стали разрывать страну на части. Вот тебе и диссидент космополитический. На независимость Украины он стихотворение написал-таки, несмотря на всю свою ожесточённость.

Мы вчетвером принялись вспоминать нашумевшие строки Бродского. И – слово за словом – восстановили совместными усилиями едкое напутствие поэта братскому народу, решившему пуститься в самостоятельное плавание по волнам истории:

Дорогой Карл Двенадцатый, сражение под Полтавой,

слава Богу, проиграно. Как говорил картавый,

«время покажет кузькину мать», руины,

кости посмертной радости с привкусом Украины.

То не зелёно-квитный, траченый изотопом, –

жовто-блакитный реет над Конотопом,

скроенный из холста: знать, припасла Канада –

даром, что без креста: но хохлам не надо.

Гой ты, рушник-карбованец, семечки в потной жмене!

Не нам, кацапам, их обвинять в измене.

Сами под образами семьдесят лет в Рязани

с залитыми глазами жили, как при Тарзане.

Скажем им, звонкой матерью паузы метя, строго:

скатертью вам, хохлы, и рушником дорога.

Ступайте от нас в жупане, не говоря в мундире,

по адресу на три буквы на все четыре

стороны. Пусть теперь в мазанке хором Гансы

с ляхами ставят вас на четыре кости, поганцы.

Как в петлю лезть, так сообща, сук выбирая в чаще,

а курицу из борща грызть в одиночку слаще?

Прощевайте, хохлы! Пожили вместе, хватит.

Плюнуть, что ли, в Днипро: может, он вспять покатит,

брезгуя гордо нами, как скорый, битком набитый

отвёрнутыми углами и вековой обидой.

Не поминайте лихом! Вашего неба, хлеба

нам – подавись мы жмыхом и потолком – не треба.

Нечего портить кровь, рвать на груди одежду.

Кончилась, знать, любовь, коли была промежду.

Что ковыряться зря в рваных корнях глаголом!

Вас родила земля: грунт, чернозём с подзолом.

Полно качать права, шить нам одно, другое.

Эта земля не даёт вам, кавунам, покоя.