Страница 14 из 15
– Правда?
Она развернула другой леденец, розовый, сунула в рот:
– Угу. Только ничего интересного там не было. Эта девочка говорила про меня за спиной то-то, поэтому я стала говорить про нее то-то, тогда она решила меня побить, а я дала ей пинка.
– Правда?
Вид у Новенькой Медсестры был немного гордый, но она сказала, будто опасаясь, что я с ее санкции примусь на радостях всех пинать:
– Пинаться нехорошо.
– Тебе попало за это?
Она перекатила леденец во рту.
– Скорей всего.
– Пишу, когда заснуть не могу, – объяснила я. – Рисую я не очень, поэтому решила записывать истории – на случай, если рисунков моих не поймут.
– А про меня там есть? – спросила Новенькая Медсестра.
– Если да, ты хотела бы почитать?
– Ну конечно!
– Тогда нет, про тебя там нету.
– А на самом деле есть, так ведь?
– Кто его знает.
Она встала с кровати, сунула ноги в туфли.
– Сделай меня выше ростом, если все-таки будешь описывать.
Я только глянула на нее многозначительно.
– Спокойной ночи, Ленни.
Новенькая Медсестра ушла, оставив меня наедине с дневником. Писать про нее.
Один вечер 1941 года
– Этого я сделал в тот же год. – Уолтер показывал нам с Марго снимок живой изгороди в форме лебедя на своем смартфоне с графическими кнопками невероятных размеров. – А какое самое необычное животное вы сделали? – спросила я.
– Единорога. Для одной женщины. Она продавала дом, но хотела оставить свой след.
– Вот какой женщиной я хотела бы стать, – сказала я.
– Но вообще-то больше всего я розы люблю. Мне удалось вырастить почти безупречные “офелии” и несколько роз ругоз – такие в наших краях нечасто встретишь. Они до сих пор растут у меня на краю сада, но ухаживать за ними, как хотелось бы, я не могу – колено! Белые, дамасские, всегда выходят лучше всех. Они пушистые. Как овечки на ветке.
– О, обожаю дамасские! – воскликнула Элси, подсаживаясь к столу и обдавая нас ароматом древесных духов.
Уолтер смотрел на нее в восхищении. Как на изгородь в форме единорога. Мы решили им не мешать.
Марго вернулась к своему рисунку.
– Куда теперь? – спросила я, наблюдая, как она затушевывает края чего-то темного, похожего на жестяное ведро.
– Тебе понравится, – ответила Марго, размазывая большим пальцем тень от ведра на полу. – Мы снова отправимся в дом моего детства, в один из вечеров 1941 года.
Кромдейл-стрит, Глазго, 1941 год
Марго Макрей десять лет
Когда завыла сирена воздушной тревоги, я сидела в ванне. Мама чуть слышно выругалась себе под нос и затушила сигарету в мыльнице.
Вода была еще горячая, а ванна налита до самой линии, нарисованной черной краской вдоль бортиков. – Как они узнают? – спросила я за год до этого, когда мама рисовала эту кривоватую черную полосу.
– Ну… никак.
– Значит, мы можем набрать целую?
– Не так, чтобы перелилось через край, – сказала мама, стараясь не задеть кистью цепочку, на которой висела пробка для слива, и не покрасить ее заодно.
– Но мы можем набрать целую?
– Да, наверное.
– Так почему не наберем?
– Потому что они, может, и не узнают, но мы-то будем знать. И как ты станешь смотреть в глаза одноклассникам, после того как приняла хорошую горячую ванну, а им всем пришлось мыться в лужицах?
Я промолчала, но подумала, что вряд ли переживала бы по этому поводу так сильно, как предполагает мама.
Сирена все визжала, и мама, выловив меня из теплой воды, принялась грубо растирать мои руки-ноги полотенцем. Я заныла “больно!”, а она объяснила: надо торопиться.
– Живее, Марго, – сказала мама нараспев, как делала всегда, стараясь виду не подать, что боится, и потащила меня вниз по лестнице, через кухонную дверь в сад за домом.
На улице было очень холодно, даже трава под ногами заиндевела. Изо рта вылетал пар, кружился в воздухе. Я остановилась.
– Идем! – мама уже говорила с нажимом.
А я стояла в одном полотенце в саду посреди зимы и не испытывала никого желания спускаться в холодное, сырое бомбоубежище. Я заплакала.
Когда война была еще в новинку, мама превращала авианалеты в игру, отмечая в блокноте каждый наш спуск в бомбоубежище. “Пятнадцатый визит”, – говорила она, например, будто мы развлекались, а не прятались от летящего с неба огня.
Бомбоубежище нам помогали строить солдаты-тыловики, присланные муниципалитетом. Я смотрела, как они утрамбовывают землю на крыше и в нашем обычном квадратном садике появляется нора – кроличья нора для людей. Надо следить, чтобы там было сухо, сказали солдаты матери и объяснили, какие предметы первой необходимости хранить в убежище. Предупредили, что курить в нем нельзя, а то воздух будет тяжелый.
Перед уходом солдат покрупнее спросил, есть ли у меня к ним вопросы.
– Ав туалет выходить можно будет? – спросила я. Он рассмеялся.
– Пока сирена не смолкнет, никуда выходить нельзя.
– А как же быть с туалетом?
Как хотите – таким был ответ. Мама приспособила для этого большое жестяное ведро. Оно разместилось в углу убежища рядом со стопкой журналов и газет, которые предназначались в основном для чтения, но и туалетной бумагой служили тоже.
– Если хочешь, чтобы я тобой гордилась, – сказала мама, установив ведро на место, – никогда им не пользуйся. Можешь забирать мою порцию джема каждый раз, когда, спустившись сюда, не воспользуешься ведром.
И я не пользовалась – в то время джем был для меня большой наградой.
– Шевелись, Марго! – торопила мама.
Я сердито уставилась на нее – стою в одном полотенце, а холод жуткий – и нехотя двинулась следом. Распахнув дверь из гофрированного железа, мы обнаружили мою нелюбимую бабушку – спустив панталоны до лодыжек и подоткнув повыше юбку, она сидела на корточках прямо посреди убежища и мочилась в ведро.
На секунду показалось, что даже сирена смолкла, я слышала лишь, как с шипением бьет о стенки ведра струя мочи. В злополучном свете, падавшем сверху, видно было даже, как маленькие капельки брызжут на пол. На бабушкином лице застыл ужас.
Она помочилась, и теперь ей ничего не оставалось, как нащупать поблизости газету. Промокнувшись статьей из “Телеграф”, бабушка слезла с оседланного ведра, натянула панталоны. Потом взяла ведро, в котором плескалась теперь моча, и немало, а сверху плавал намокший обрывок “Телеграф”, и аккуратненько отнесла в угол. Избегая наших взглядов, чинно уселась справа на скамью, будто в церковь пришла в воскресенье, расправила плиссированную юбку. Взяла лежавший рядом роман, открыла. Бабушка держала книжку перед глазами, но смотрела, не мигая, в пространство.
Мы с мамой, ни слова не говоря, заняли место на противоположной скамье. Усаживаясь, я заметила, что у бабушки заалели щеки. Резкий запах мочи бил мне в нос – и маме, и бабушке, наверное, тоже. Он сделался четвертым обитателем нашего крошечного убежища.
Мама осторожно расчесала мои влажные волосы, терпеливо натянула на меня запасное платье, которое хранила под скамейкой для таких вот экстренных случаев. Я не протестовала, хотя еще не обсохла, а в убежище было очень холодно.
– Думала, – проговорила бабушка в тишине, переворачивая страницу, – вас нет дома.
Мама перехватила мой взгляд, и я поняла: если смогу не засмеяться, она всю неделю будет отдавать мне свой джем.
Но я все равно засмеялась, и мама тоже.
Ленни и прощение
Часть I
– Скучали по мне?
Отец Артур вскрикнул – неподобающим для пожилого священнослужителя образом.
– Ленни?
– Я вернулась!
Отец Артур вскочил, постоял, схватившись за сердце, и не очень-то ловко выбрался из-за скамьи. Тяжело дыша, будто марафонец, только что пересекший финишную черту, он сглотнул и прохрипел: – Да. Вижу. Я, знаешь ли, уже немолод. А стариков лучше не заставать врасплох.