Страница 12 из 15
– А если вас больше интересуют предметы, можно изобразить поводок нашего старого пса и даже его затылок – пожалуй, будет неплохо.
Пиппа сделала рядом с первым наброском второй: рука с поводком, затылок пса и мохнатые уши. Казалось, она мне голову морочит. Ее наброски были так хороши, я в жизни ничего подобного не нарисую.
– Я записала диск на тему этой недели. – Пиппа включила CD-плеер. Преодолевший барьеры пространства и времени голос Джуди Гарленд, поющей “Ну будь же счастлив!”, зазвучал у нас в ушах.
Увидев, что все вокруг принялись рисовать, я ощутила жар в груди.
Уолтер взял карандаш и принялся за эскиз. Да, у него были руки садовника. Обвисшая кожа на суставе указательного пальца. Зеленые пятна под ногтями. Наморщив лоб, Уолтер с нажимом водил карандашом по бумаге. Какое, интересно, самое счастливое воспоминание он рисует? Может, день, когда загадал желание и превратился из садового гнома в человека. Элси рисовала черной краской длинные полосы. Марго же так легко водила карандашом по бумаге, что получался не рисунок даже, а призрак рисунка.
А мое полотно оставалось белым. Я не знала, что рисовать. Когда все вокруг успешно справляются с заданием, а ты нет, чувство возникает хуже некуда. Места себе не находишь, прямо как в школе.
Сначала Марго изобразила глаз – невероятно живой. Прозрачный и в то же время будто бы сияющий. Меня не рассердило, что она так хорошо рисует, – я смотрела как зачарованная. Марго запечатлевала то, а верней того, кого за восемьдесят три года жизни была счастлива видеть больше всех.
Затем появились ручонки – одна свернута в кулачок, другая разжата и протянута к нам.
Животик был прикрыт одеялом, а из-под желтой шапки торчали волосенки. Нос пуговкой тоже получился совсем как настоящий – не верилось даже, что Марго рисует по памяти. Она глядела на рисунок ласково, будто этот малыш лежал перед ней на столе, гукал, брыкался, смотрел на нее изучающе большими глазами, а она смотрела на него.
Марго закончила – вышло бесподобно. Только цветные карандаши – и все; она подрумянила щеки, затушевала одеяло нежно-голубым.
Потом отложила карандаш и смахнула, не думая, наверное, что я вижу, слезу с нижних ресниц.
– Это мальчик? – спросила я.
Она кивнула.
– Как его зовут?
– Дэйви.
В комнату ворвался “Счастливый” Фаррелла Уильямса, и я взялась за кисть. Позже я узнала, что это принципиальная ошибка – работать красками, не сделав прежде набросок карандашом. Но мне было все равно. Я вспомнила нечто счастливое и должна была это запечатлеть.
Я рисовала возникшее передо мной воспоминание и рассказывала Марго историю.
Эребру, Швеция, и января 1998 года
Ленни Петтерсон один год
В это воспоминание я возвращаюсь часто.
Мой первый день рождения. Мама заплела мне волосенки, закрепила на макушке заколкой с Минни Маус. Я вижу это не сама, а через видеокамеру, которая обрамляет в кадр мое лицо, а я тем временем показываю пальцем на людей и предметы и издаю нечленораздельные звуки, пока еще не слова.
Я сижу у отца на коленях и смотрю на него, задрав голову, как на луну. Он беседует с неизвестным, который снимает на камеру, и одновременно раскачивает меня на ноге из стороны в сторону – я пофыркиваю от удовольствия, а он надо мной смеется. Затем поворачивается ко мне, говорит что-то – в записи его слов не разобрать, – а я в ответ, показывая на стол, кричу: “Дя!”
Дневной свет еще льется в окна, но кто-то гасит люстру, и светящийся торт с единственной свечой движется из кухни в гостиную, озаряя лицо мамы. Она ставит торт на стол передо мной и целует меня в макушку. Потом отходит, встает позади нас с отцом, будто бы не совсем понимая, что делать дальше. Говорит мне одними губами: “С днем рождения, Ленни!” – на английском, а его мама использует лишь в случае крайней необходимости. Отец держит меня за руки, чтобы я не обожглась, дотянувшись до свечи.
В этом месте запись обычно заедает, как раз когда все хором начинают петь.
Что означает:
Повзрослев, я поняла смысл этой песни, которую в Швеции поют именинникам, и с тех пор она наводила на меня грусть. Я не знала ни одного человека, дожившего до ста, и не думала, что сама доживу. И каждый год, когда друзья и родители пели эту песню, мне становилось грустно, ведь они воспевали то, чему на самом деле не бывать. Они надеялись на невозможное. И я их подведу.
А на видеозаписи я, задув первую в своей жизни именинную свечу и съев кусочек глазури с ложечки, протянутой отцом, выглядела такой счастливой, потому что знать не знала, о чем поется в песне.
Сто лет Ленни и Марго
Мысль проскользнула в голову, как серебристая чешуйница.
Мне понадобилось передать ее кому-то, пока не ускользнула обратно, – на тумбочке даже ручки не оказалось.
В палате у нее было темно и почти тихо – только от постели женщины с монограммой на халате доносился оглушительный храп.
Я подошла к кровати Марго, отдернула шторку. И, глотнув воздуха, сказала:
– Истории! Ваши истории!
Марго открыла глаза.
– Нам надо их нарисовать! По одной за каждый год!
Еще и четырех утра не было, но Марго приподнялась, села в постели и, сощурившись в темноте, поглядела на меня.
– Нам сто лет, помните? – сказала я, а то вдруг она забыла. – Семнадцать плюс восемьдесят три. Сто лет – сто рисунков.
– Знаешь что, Ленни?
– Что?
– А это идея.
Дежурный медбрат, крепкий парень по имени Петр с посверкивавшей в левом ухе серьгой, посоветовал мне отправляться обратно в постель, и теперь, лежа в темноте, я все обдумывала.
Вернувшись в Мэй-уорд, ручку я так и не нашла, поэтому просто глядела в потолок и надеялась, что хотя бы один из нас – я, Марго или Петр, проснувшись поутру, вспомнит, каков был план.
Там, во внешнем мире, есть люди, которые прикасались к нам, любили нас или бежали от нас. И в этом смысле мы не исчезнем. Если пойти туда, где мы были, можно встретить человека, однажды разминувшегося с нами в коридоре, но забывшего нас быстрее даже, чем мы скрылись из виду. Мы на заднем плане сотен чужих фотографий – движемся, говорим, расплываемся в фон картинки, которую два незнакомца обрамили и поставили на каминную полку в гостиной. И в этом смысле мы не исчезнем тоже. Но нам мало. Нам мало быть безымянной частицей грандиозной длительности существования. Я хочу – мы хотим – большего. Хотим, чтобы нас знали, знали нашу историю, знали, кто мы и кем будем. А когда мы уйдем – кем были.
Поэтому мы посвятим рисунок каждому прожитому году. Сто лет – сто рисунков. И даже если потом они окажутся в мусорном ведре, уборщик, которому придется их выбрасывать, подумает: “Гляди-ка, сколько рисунков!”
Мы расскажем нашу историю, нацарапав сотню рисунков вместо одной надписи: “Здесь были Ленни и Марго”.
Одно утро 1940 года
В палате было тихо. Утреннее время посещений закончилось, и посетители неохотно, но все же разошлись. Кому-то из пациентов Мэй-уорд принесли воздушный шарик, вызвавший большой переполох, за которым я весь день с удовольствием наблюдала. Дело, правда, кончилось тем, что чей-то взбешенный дядя, заявив: “С этой техникой безопасности и политкорректностью все уже с ума посходили!”, схватил гелиевый шарик в виде барашка с надписью “Поправляйся скорее!” и вылетел из палаты впереди всей своей семьи. Приходил он к юному пациенту, воспринявшему случившееся с таким мужеством, какое его дяде никогда, наверное, не обрести. Но меня это только опечалило, потому что Мэй-уорд умеет делать детей такими. Спокойными, сдержанными, ровными. Состарившимися раньше времени.