Страница 3 из 9
– Мы возьмемся за это, – немного помолчав, ответил мужчина. – Но можем предложить вам только кремацию. Прощания не будет. И в газетах ничего писать не станем.
Денег на кремацию у меня не было. Поэтому, вернувшись в больницу, я сказала медсестрам, что, если им так хочется поскорее избавиться от тела, нужно сделать так, чтобы за все заплатила больница. На смену вновь заступила первая команда медсестер, и, когда я подошла, все они от меня отшатнулись. В результате выяснилось, что у больницы есть резерв, из которого берутся деньги на оплату кремации бедняков. Оставалась самая малость: надо было снова звонить матери Джимми и получить разрешение на кремацию. И вот я опять оказалась у таксофона.
– Джимми умер, и я хочу задать вам один вопрос, – быстро проговорила я, чтобы женщина не успела повесить трубку. Вообще-то у меня к ней было много вопросов, но сейчас нужно было получить ответ лишь на один. – Не будете ли вы против, если тело кремируют?
– Делайте что вам угодно, – ответила она.
– А как быть с прахом? – спросила я.
– Он в вашем полнейшем распоряжении, – ответила она. Щелчок – женщина бросила трубку.
Работники похоронного бюро сказали, что придут только вечером. Я уговорила медсестер пустить меня к Джимми. Ритуальные агенты пришли очень поздно. На них было что-то вроде скафандров, словно они только что вернулись из космоса. Они затолкали Джимми в мешок, не проявив к телу ни капли уважения. Я пошла за ними. Агенты поспешно вынесли тело Джимми через черный ход – хотели скрыть от посторонних глаз даже такой ничтожный акт милосердия.
Бонни провела в медицинском центре еще около недели. Навещая ее, я видела, что палата Джимми все время закрыта, а ее дверь обмотана скотчем с надписью «Биологическая опасность» – чтобы ни одна молекула кислорода, ни один микроб не вырвались наружу и случайно кого-нибудь не заразили. Заходить в эту палату не хотел никто.
Бонни тем временем чувствовала себя все лучше, и вскоре ее выписали. В Хот-Спрингсе у меня было достаточно забот, чтобы отвлечься от мыслей о Джимми. К примеру, нужно было помочь Бонни пережить разрыв с ее женихом Лео. Он приезжал к ней в больницу, кажется, всего один раз. Так и не смог смириться с тем, что его возлюбленной вырвали язык, что от химиотерапии она полысела и что у нее на лице остались отметины после облучения. Лео собрал вещи и ушел. А еще мне нужно было заботиться о моей малышке Эллисон и оплачивать счета. Жизнь шла своим чередом.
А потом мне по почте прислали прах Джимми. Его просто пересыпали в картонную коробку. Мать Джимми была права: прах парня теперь в моем полнейшем распоряжении. И я знала, что могу похоронить его только в одном месте – на кладбище Файлс.
Когда мне было десять, погибла в аварии моя бабушка. Ее похоронили на кладбище Файлс, на участке площадью в четверть акра, где начиная с конца 1880-х годов хоронили всех наших родственников.
Почти сразу после смерти бабушки мама очень сильно поругалась со своим братом, моим дядей Фредом. Точнее, скандал начался прямо на похоронах. Дядя Фред стоял у бабушкиного гроба, который работники похоронного бюро «Гросс Фунерал» водрузили на специальный помост. Кажется, дядя что-то натворил с семейными землями.
– Мама, мама, прости меня, – говорил он так громко, что мы слышали каждое его слово. Дядя всхлипывал и раскачивал гроб. – Меня одолела алчность, и мне захотелось забрать землю себе. Черт меня попутал…
Тут в комнату влетела моя мама.
– Теперь уже слишком поздно, сукин ты сын! – крикнула она и запрыгнула дяде на спину. Мама сбила брата с ног, и они вместе покатились по пандусу для инвалидных колясок.
Чтобы отомстить дяде за все, что он совершил, мама как бы невзначай и втайне ото всех потратила наши небольшие сбережения и выкупила все свободные участки на кладбище Файлс – а именно двести шестьдесят два места. Каждый участок она пометила табличкой с первой буквой фамилии Кокер, чтобы все знали: эти земли принадлежат ей. А затем у них с дядей Фредом состоялся последний разговор.
– Ты никогда не будешь покоиться в одной земле с нашими родственниками, – сказала мама. – Ты навсегда останешься один.
Дяде пришлось купить себе место на другом кладбище, где, по его же словам, хоронят всякое отребье.
Дядя умер, когда мне было шестнадцать, и мне пришлось везти моих тетушек на похороны, потому что, кроме меня, с той половиной семьи больше никто не общался. Мама сказала, что не пойдет на похороны, но на кладбище кто-то прятался за столбом и, как только катафалк подъехал, запустил римские свечи. Фейерверк взорвался высоко в небе прямо над нашими головами… Дядины похороны мама пропустить не могла!
Как видите, чудачка – еще мягкое слово для моей матери. Я слышала, что она была очень милой женщиной, пока ее не отправили в туберкулезный санаторий Бунвилля. Мне тогда было всего полгода. Мама работала медсестрой. Туберкулеза у нее не было, но она страдала каким-то редким легочным заболеванием. Врачи не верили, что это не туберкулез, и, заковав маму в наручники, увезли ее по грунтовке в Бунвилль. В санатории все было устроено так, чтобы у туберкулезных больных не возникало необходимости из него уезжать. Это была целая деревня с церковью, продуктовым магазином, пожарной бригадой и огромным сводом правил о взаимодействии с внешним миром. Маму привезли на вершину горы и поселили в дом с верандой. А потом с ней что-то случилось, и она начала сходить с ума. Отпустили ее домой, только когда мне исполнилось четыре. Это было очень кстати, потому что тогда же папа слег уже со своим легочным заболеванием. Когда мне было пять, он умер на моих глазах в День благодарения.
Когда я была подростком, мы с мамой ходили на кладбище после воскресной службы. Я всегда останавливалась у могилы отца, потому что очень по нему скучала и бережно хранила свои воспоминания. Когда я родилась, папе было около шестидесяти. Помню, как мы с отцом ездили во Флориду: там находилась усадьба его родителей, и там мы на крохотной лодке сплавлялись по реке Пис. Папа учил меня не бояться проплывающих мимо аллигаторов и свисающих с деревьев змей. Есть у меня и странное воспоминание: я под музыку из рекламы кофейного перколятора «Максвелл Хаус» резво ползу к телевизору, а папа, зацепившись одним пальцем за мой подгузник, притягивает меня обратно. Помню папин смех, когда он берет меня на руки и с любовью щекочет. Помню это ощущение полета, помню его объятия…
Мама никогда не отличалась сентиментальностью и каждый раз, когда мы приходили к отцу на могилу, вздыхала и делала широкий жест рукой.
– Когда-нибудь все это будет твоим, – говорила она, ехидно посмеиваясь.
В детстве я, будучи единственным ребенком в семье, думала: «Почему мне в наследство не может достаться, например, какое-нибудь кольцо? Что я буду делать с целым кладбищем?»
И вот я держала в руках прах Джимми, понимая, что его душа не будет знать покоя, пока тело не предадут земле. Я знала, что хоронить придется ночью. Если кто-нибудь узнает, что я похоронила больного СПИДом, и уж тем более что я провела в его палате не один час, то любой судья штата Арканзас – да и любой судья в Америке, чего уж там, – постановит, что у меня надо забрать дочь и передать ее под полную опеку отцу. В моем штате действовал закон о содомии, благодаря которому мужчины, вступающие друг с другом в половую связь по взаимному согласию, могут на целый год оказаться за решеткой.
У меня не было денег на красивый сосуд для праха Джимми, поэтому я пошла к своему другу Кимбо Драйдену, который работал в гончарной мастерской в парке Уиттингтон. Кимбо был хиппи и ходил с длинными каштановыми волосами. Это делало его похожим на Иисуса, сошедшего с картин, что висят в домах у наших бабушек. При этом ресницы у Кимбо были белоснежными, и я всегда невольно на них засматривалась. Я спросила Кимбо, нет ли у него ненужной емкости. Не стала говорить, зачем она мне. Кимбо без сожаления расстался с щербатой банкой для печенья. Вернувшись домой, я пересыпала в нее прах Джимми. Теперь – похороны.