Страница 9 из 28
Но по их глазам понимаешь, что ответа не будет.
Собственная голова кажется большим холодным камнем, а перед глазами все еще стоит легкая пелена. Но даже сквозь нее ты видишь, что происходящее вокруг выглядит подозрительно. Ты пытаешься понять, что именно вызывает тревогу, но ничего не находишь, и даже незнакомые лица и незнакомая форма ничего тебе не говорят. Самое отвратительное ощущение, верно? Понимание неправильности происходящего. Ты вновь вспоминаешь пулю, которая тебя ударила. А потом, повинуясь неизвестно чему, ощупываешь себя – и замечаешь сквозную дыру, в которую можно просунуть палец, в собственном животе. Или внутренности, свисающие, подобно сосискам, до самой земли. Или еще что-нибудь в том же духе. И кто-то, кто желает быстрее развеять твои сомнения, окунув тебя в бесконечный кошмар, говорит: «Добро пожаловать в Чумной Легион, приятель…»
– Хорошо рассказываете, господин унтер, – сказали хрипло из темноты, и при свете очередной осветительной ракеты Дирк увидел впереди что-то массивное и громоздкое неясных очертаний. – Не надо стрелять. Рикошет может вам повредить. Это я, Штерн.
Дирк чертыхнулся, возвращая «Марс» в кобуру.
– Ах ты ржавая бочка! Значит, гуляешь по ночам в старых траншеях?
– Здесь спокойнее, тише. Редко кто-то ходит.
– Я и забыл, что все штальзарги по своей натуре одиночки, – проговорил Дирк с усмешкой.
– Мы все философы, – возразил все тот же голос, спокойный и лишенный выражения. – А толпа философов – это уже рынок. Зато наедине с самим собой каждый человек становится философом.
– Не обращайте внимания, рядовой, – сказал Дирк окаменевшему Гюнтеру. – Это Штерн, штальзарг из первого отделения. И самый безумный штальзарг из всех, кого я знаю. Он сам не всегда понимает, что говорит, зато является полным кавалером всех французских пуль и снарядов.
Поклон в исполнении штальзарга выглядел жутковато, как обвал огромного утеса. Но Штерн ухитрился отвесить его не без элегантности.
– Новенький… – проворчал он, выпрямляясь с металлическим скрипом, вроде того, что издает изношенный трактор, – и сразу бежать? Как это знакомо. Унтер прав, бегут все. Но не от опасности. Преимущественно от себя. Тебе еще повезло, парень. Отделался дыркой. Меня к тоттмейстеру несли четверо. И у каждого из них было примерно поровну меня.
Штерн говорил в своей обычной манере, ровными короткими фразами. И Дирк не мог избавиться от впечатления, что стальной воин улыбается. Лицом, которого у него давно уже не было.
– Первая пора тяжелее всего, – продолжил Дирк. Штальзарг с его молчаливого согласия ковылял позади, земля под ногами гудела от его ухающих шагов. – Поначалу кажется, что изменился мир, а не ты. То ли в этом мире что-то появилось, то ли что-то пропало. Просто он стал другим, и ты пытаешься устроиться в нем, как лишний патрон в обойме, и из этого ничего не выходит. Тут многие ломаются, рядовой Гюнтер. Сам видел. Потому что начинают понимать ту основную вещь, которая рано или поздно приходит к тебе в размышлениях и скребет, как бродячая собака дверь кухни. Начинают понимать, что этот мир, в котором они успели лет двадцать пожить и один раз умереть за Германию, уже не их мир. Он создан для других, и ты в нем чужой. В этом мире есть вода, которой ты уже никогда не напьешься, и воздух, которого больше не вдохнешь. Вы грамотны, рядовой Гюнтер?
– Да, господин унтер, – ответил тот одними губами. Шел он как калека, ссутулившись и глядя себе под ноги. Дирк подумал, что полезно было бы прикрикнуть на него или вовсе заставить всю ночь заниматься строевой подготовкой, меряя шагами импровизированный плац, сооруженный Карлом-Йоханом, но не стал этого делать.
«Мейстер был прав. Человеколюбие, вот что это за грех. Проклятое человеколюбие».
– Приходилось видеть тех, кто остался на второй год в школе?
– Угу.
– Их можно выделить даже не по лицам, которые уже впору брить, а по их выражению. Они обычно выглядят потерянными, отчужденными. Они испытывают то же самое. Мир, частью которого они привыкли себя считать, вдруг изменился, не позаботившись их подождать. И теперь это уже другой мир. Или другой ты в прежнем мире. Короче, кто-то из вас уже не такой, как прежде, и никак этого исправить нельзя. Новые одноклассники не понимают, о чем ты говоришь, и ты ловишь их сочувственные, брошенные исподтишка взгляды. Они только пробуют курить и увлекаются теми вещами, про которые ты давно забыл. В вас нет ничего общего, хотя на самом деле вас различает какой-нибудь год или два. Или одна маленькая свинцовая пуля, пробившая легкое.
Штальзарг за их спиной издал короткий отрывистый звук, который сложно было понять или перевести в человеческие интонации. Он мог быть и вздохом, и смешком.
– Складно болтаете, унтер.
– Я столько раз говорил это, что заучил на память… Мне приходится повторять это каждому новому мертвецу во взводе. Ведь они все бегут. Кто-то на второй день, кто-то на тридцатый. Но все. Говорить это раньше бесполезно – не поймут. А сейчас уже есть шанс.
– Значит, и вы сами когда-то слышали подобное?
– Конечно. У каждого унтер-офицера заготовлена на этот случай небольшая речь. Мою вы только что услышали.
– И как? – спросил Штерн, в нечеловеческом голосе которого появилось нечто отдаленно напоминающее любопытство. – С вами это сработало?
Дирк усмехнулся.
– Нет, – сказал он, – это никогда не работает.
Глава 2
«Однажды я жил в одной комнате с мертвецом, – вставил Грэг, разглядывая стакан с ядовито-желтым пойлом, – целых три дня. Это было в Янгстауне, в шестьдесят шестом. Он «звезду поймал». Так у нас тогда говорили. Сердце, кажется. Похоронить его я не рискнул, я тогда и свет-то старался лишний раз не зажигать. Так вот, лучшего компаньона я и желать не мог. Он никогда не включал громко музыку, не жаловался на жизнь, не впадал в ярость… Это были три самых спокойных дня того проклятого месяца.
Я бы терпел его и дольше, но пришлось возвращаться в Солтлэйк-сити». – «А запах?» – спокойно спросила Салли. Она цедила своего «Московского мула» уже полчаса. Грэг встряхнул свой стакан, едва не пролив его содержимое мне на брюки. «Запах!.. Черт возьми, Сал, человек в наше время может позволить себе хоть какие-то недостатки?»
Французы напомнили о своем существовании на семнадцатый день после штурма.
В течение двух недель они оставались невидимками, живущими в призрачном мире, отрезанном от привычного широкой полосой вспаханной снарядами нейтральной полосы. Никто не мог с уверенностью сказать, что там происходит, и оттого почти недельное затишье будоражило самые скверные и зловещие фантазии.
Наблюдатели изредка замечали лишь блеск линз и едва заметное шевеление во вражеских траншеях. И, хоть все это было проявлением чужой жизни, оно ничего не говорило о ее сути, как подрагивание когтей хищника еще не говорит о его намерениях. Никто не мог с уверенностью сказать, о чем помышляют французы. Переживают ли они последствия своего ужаса, пытаясь восполнить потери и отвести в тыл на переформирование наиболее пострадавшие части, или же, затаившись, уже готовятся к новому выпаду. Лейтенант Крамер, хмурившийся день ото дня все больше, посматривал в сторону французов с напряжением, которое не укрывалось от Дирка.
– Затихли… – сказал в сердцах Крамер на пятнадцатый день, откладывая бинокль, когда они с Дирком пытались обнаружить признаки жизни в передовых французских траншеях. – Галльские петухи спрятали головы в песок и чего-то ждут.
Бездействие томило лейтенанта, и Дирку оставалось только качать головой, наблюдая за тем, как Крамер не находит себе места, делаясь день ото дня все тревожнее. Есть люди, которые не созданы для покоя.
– Насколько я могу судить, до полного штиля еще далеко. Регулярно слышу выстрелы, особенно по ночам, да и пушки не стоят без дела.