Страница 24 из 28
– Да уж лучше, чем быть цепным псом, – огрызнулся Шкуродер, недобро щурясь. – Вы, господин унтер, конечно, в некотором смысле из нашего брата, да только и вы, пожалуй, всего не понимаете.
– Вот как? – Дирк опять ощутил зуд в указательном пальце, терпеливо лежащем на спусковом крючке верного «Марса». – Вы хотите сказать, что я все это время не был с вами? Не шел вместе с вами на штурм? Не подставлял живот под пули?
– Тут спору нет, солдат вы тертый и похрабрее многих, – согласился Зиверс. – На этот счет, господин унтер, я вам ничего не скажу. Бывало, и мою шкуру из огня спасали.
– Так отчего же я не провозглашаю себя апологетом нового класса? Отчего не читаю никчемных статеек?
– Порода у вас другая… Я не в дурном смысле, господин унтер. Порода – она и у человека, и у мертвеца бывает.
– Ненависть к живым – что ж это за порода?
В глазах Зиверса зажглись огоньки. Багровые, вроде тех, что осветительными ракетами по ночам поднимаются над траншеями, заливая развороченное поле зыбким, но в то же время тяжелым светом.
– Знаете, господин унтер, я ведь до войны лудильщиком работал. Снимал каморку, в которой денно и нощно смердело крысами и мочой, жрал всякую дрянь, а иногда и вовсе ничего не жрал. Несколько пфеннигов в день – вот и весь заработок. Сидишь, скрючившись, и работаешь, пока пальцы не сведет, как от ледяной воды. И полицмейстер, если завидит тебя на улице днем, манит пальцем, а потом коротко бьет кулачищем под дых. Мол, живи себе, небо копти, да не забывайся… А то и гимназисты лавчонку камнями забросают. И попробуй обидь кого, тут уж ребра переломают живо…
– Господи, да при чем здесь ваша лавка?..
Но Зиверс, накопивший в себе злость, продолжал говорить, и перебить его теперь было сложно. Даже пистолета он не замечал.
– Люди – порядочная дрянь, господин унтер. Они всегда готовы плюнуть в лицо тому, кто ниже их. Вот отчего все эти революционные басни нынче так популярны… Меня за человека не считали даже тогда, когда я был жив. И если бы я издох в своей норе, внимания обратили бы не больше, чем вы – на дохлого французишку. А потом меня призвали. Лимбруг, восемнадцатый год. Меня научили держать винтовку, а если я путал левую ногу с правой, фельдфебель, здоровенный детина с быка весом, живо отпускал мне такую пощечину, что свет в глазах мерк. Я видел там их всех. Лощеных адъютантов, злых, как маленькие хорьки. Тучных оберстов, надменных и свирепых. Всю эту публику видел, вдоволь этой каши почерпал. Ночевали мы в бараках, где было по колено воды. А жрать давали гнилую картошку пополам с гороховыми отрубями. Даже там мы, надежда и опора Германии, не были людьми. Понимаете?
– Я тоже был солдатом, рядовой Зиверс.
– Значит, уже забыли, каково это… Чувствовать себя тем, что не глядя бросают под ноги. Бесправной мошкой, которая живет один день ради того, чтобы другие жили год. Знаете, как я умер?
– Нет.
– Нас подняли в наступление. Прямиком на французские пулеметы. Они били прямо в лицо, настоящий свинцовый шквал… На моих глазах пуля оторвала одному парню голову вместе с каской. Мы были в третьей волне. От первых двух не осталось ничего, только втоптанные в грязь серые свертки, из которых торчали изломанные конечности. Я видел чьи-то сапоги, которые спокойно стояли посреди этого ада. Снаряд ударной волной просто вышиб их владельца. Из воронок доносился даже не стон, а самый настоящий рев. Раненые скатываются туда и ждут помощи, пытаясь ремнями перевязать обрубки рук и ног, истекая кровью и бессильно царапая пальцами землю. И эти пулеметы… Как страшно они бьют. Точно кто-то заколачивает стальные гвозди, не разбирая куда: в головы, животы, лица… Это не капиталисты там бьются, хоть французские листовки и кричат, что мы бьемся за тех, кто жиреет в тылу за нашей спиной. Это люди, господин унтер-офицер. Много живых людей. Одни люди регулируют панорамы орудий и кричат: «Огонь!», отправляя на наши головы кипящую сталь, превращающую человека в искромсанную тушу вроде тех, что висят на скотобойне. Другие кидают гранаты, которые впиваются в кишки и вытряхивают их. Люди поднимают друг друга на штыки так, что хрустят кости. И проламывают друг другу черепа топорами. И заливают поля ядовитым газом, после которого траншеи полны посиневшими раздувшимися трупами. И крушат себе подобных танковыми гусеницами, превращающими человека в еще шевелящийся кисель…
– Прекратите! – приказал Дирк. – Я видел не меньше вашего, Зиверс!
– В какой-то момент я просто не смог идти в атаку. Меня била дрожь, такая, что даже гранаты в руках не удержать. Я просто свалился, как дохлая кляча. И не мог подняться. Что-то сломалось внутри меня, что-то важное. Я бросил винтовку и вжался лицом в теплую грязь, рыдая, как сущий младенец. Те, кто бежал рядом со мной, уже висели на колючей проволоке, иные корчились неподалеку. И какой-то лейтенант, бежавший в следующей, четвертой, волне, приказал мне подняться. И направил пистолет – прямо как вы сейчас. Я запомнил, что он был молод и у него были светлые ресницы. Он приказал мне подняться, а я не смог. Он сам отчаянно трусил, даже руки прыгали. Ему самому было очень страшно бежать туда, где люди навеки смешиваются с землей, выстилаются один за другим… Он лишь нашел того, кому было еще хуже, чем ему. Я попытался встать и не смог. Все члены отнялись, только зубы стучат. А он долго и не просил. Взял и выстрелил мне в грудь, вот сюда. – Зиверс отвернул ворот кителя, демонстрируя уродливое темное отверстие пониже ключицы. – Потом я долго был как в тумане. Морок какой-то… Не понять, жив или мертв. Словно из тела выжали душу и набили его тяжелой дубовой стружкой. Как чучело. Тогда я и понял все.
– Что вы поняли, рядовой Зиверс? – устало спросил Дирк. Разговор был тяжелый, и Дирк утратил над ним контроль, позволив собеседнику вывернуть душу. Душа Зиверса или то, что от нее осталось, больше походило на лежалый труп, который по весне показывается из-под снега.
– Правду. Понял, кто самый худший враг человеку. Не Господь Бог, ведь даже если он есть, он бы не стал шутки ради устраивать подобный спектакль. Только лишь ради того, чтобы посмотреть, как двести тысяч душ превращаются в мясное рагу. И, верно, не дьявол – рогатый старик бы обмочился от страха, увидь он залп шрапнели по пехотной колонне… В траншеях болтали, что самый страшный враг человека – это короли и министры, которые отправляют своих подданных на бойню, лишь бы иначе начертить линии на карте. Но это тоже чепуха. За теми пулеметами, которые рвали в клочья наши порядки, не было ни одного министра, и наверняка ни один король не отрывался от государственных дел, чтобы подняться в небо на аэроплане и несколькими бомбами превратить взвод в кровавое месиво. Там я понял все… Самый страшный враг человека – другой человек, господин унтер. Самый яростный, самый мстительный, самый беспощадный. Люди жрут друг друга, как жрали от сотворения мира. И будут этим заниматься независимо от того, будет здесь Фландрия или какая-нибудь Новая Зулусия, кто будет носить корону и какого цвета женские чулки будут выпускать фабриканты. Люди – вот кто виноват во всем. Они убили нас, эти трусливые, вечно голодные и алчные люди. А теперь они ненавидят нас же. И боятся. И презирают. Потому что они убили нас и мы не похожи на них теперь. Вы спрашиваете, причисляю ли я себя к классу мертвецов? Да еще бы, черт возьми! К любому, кто не похож на этих ублюдков с их лживыми бьющимися сердцами! К любому, который рано или поздно заставит их осознать! И пожалеть!
Зиверс замолчал и, лишившись своего внезапно вспыхнувшего и погасшего гнева, вновь стал прежним – неловким и смущенным. Точно пулемет, расстрелявший весь боезапас. Замерший в углу Рошер бесконечно долго поправлял ремень, ни на кого не глядя. Мерц лежал неподвижно, и только его нижняя челюсть едва заметно подрагивала.
Установившаяся тишина, густая и тяжелая, как маскировочная сеть, требовала слова. Слова командира. Дирк попытался его найти. В конце концов, он был унтер-офицером, а у унтер-офицера всегда в запасе есть пара нужных слов.