Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 24

Стоит обратить внимание, что Конвенция о законах и обычаях сухопутной войны 1907 г., основанная преимущественно на традиционных подходах, вполне адекватных условиям «классических» войн XVIII–XIX вв., не могла стать адекватным руководством к действию в период затяжной массовой войны[42]. Так, она закрепляла различение между мирным населением и военными, в то же самое время требуя причислять к последним добровольческие и ополченческие отряды, если они обладают признаками военной организации, т. е. их возглавляет некое ответственное лицо, сами члены имеют «определенный и явственно видимый издали отличительный знак», носят открыто оружие, а также соблюдают положения конвенции. В случае, когда мирное население не успевает сорганизоваться таким образом, оно должно считаться комбатантами, если открыто носит оружие и соблюдает положения Конвенции (статья 2 приложения к Конвенции). Тем самым ключевым критерием, проводящим границу между военными и гражданскими, называлось открытое ношение оружия, однако это указание в реальных условиях оказалось недостаточным (поскольку никак не разъясняло такое поведение, как шпионаж, подача сигналов своим войскам, порча вражеских телеграфных проводов и т. д.). Прочие статьи запрещали бессудную расправу, жестокое отношение, бомбардировки незащищенных городов, принуждение мирного населения к присяге на верность или даче сведений о своей армии. Также предписывалось поддерживать общественный порядок и общественную жизнь, причем «честь и права семейные, жизнь отдельных лиц и частная собственность, равно как и религиозные убеждения и отправление обрядов веры, должны быть уважаемы» (статья 46 приложения). Все эти нормы задавали общую рамку поведения на оккупированной территории, однако с трудом давали ответ, как вести себя в случае массовой враждебности. Обобщенность формулировок допускала двоякие трактовки. Так, статья 50 приложения к Конвенции запрещала накладывать «общее взыскание, денежное или иное <…> на все население за те деяния единичных лиц, в коих не может быть усмотрено солидарной ответственности населения». Последнее, как и то, что именно считать «открытым ношением оружия», фактически оставалось на усмотрение начальствующих лиц и могло трактоваться совершенно по-разному. В отношении неприятельской собственности Конвенция также накладывала ограничения – ее истребление и захват могли быть оправданы только военной необходимостью (статья 23 приложения, пункт «ж»), статья 46 приложения напрямую запрещала конфискацию частной собственности, при этом статья 51 приложения разрешала контрибуции, а также сбор налогов, натуральных повинностей или работ на нужды армии или для организации управления занятой территорией.

«Мы» / «Они»: к вопросу о ментальной дистанции

«Тотальный» характер мировых войн проявлялся не только в политической, экономической и военной, но и в идейной плоскости. В данном случае мы говорим о качественной трансформации образа врага, который теперь не просто противник на поле боя, но – экзистенциональный враг, угрожающий самому существованию. Как отмечал А. Д. Куманьков: «Из столкновения двух государств и двух армий, как это было в классических войнах европейских народов, конфликт перерастал в решающую битву двух мировоззрений, одновременное сосуществование которых было невозможным»[43]. Тем самым характеристика целей (не отдельные экономические выгоды и территориальные приращения, а кардинальное изменение мироустройства, если не полное уничтожение противника) превращалась в одну из ключевых особенностей именно «тотальных» войн. Подчеркнем, что речь идет именно о специфике «социального воображения» широких кругов населения. И здесь стоит признать, что чувство «эпохальности» конфликта было характерно для интеллектуальных слоев всех воюющих сторон[44]. Потому эффективность пропаганды определялась не только умением объяснять смысл участия в войне (например, и в России, и в Германии она называлась оборонительной), но и способностью увеличивать ментальную дистанцию между «Мы» и «Они», что являлось залогом успеха массовой мобилизации. Так, лейтмотивом немецкой пропаганды стало представление русских как азиатских варваров, которые угрожают немцам как носителям европейской цивилизации[45], в то время как в России писали о «германизме» как извечном враге славянства, стремящемся теперь покорить и русский народ (православные публицисты добавляли еще одну плоскость, описывая конфликт как противостояние Бога и дьявола)[46]. Актуализирующийся на разные лады язык национализма стремился интерпретировать конфликт как нечто большее, нежели война за территорию или экономические выгоды – как единение нации, оборону от вековечного врага, «последний конфликт», итогом которого должен стать «вечный мир». Принципиальным является распространение того способа мышления, которое позднее философ Э. Левинас (правда, на опыте Второй мировой войны) опишет как «насилие понятий»: восприятие конкретного человека или группы людей сквозь призму определенной категории, к которой пристегнуты негативные значения[47]. Питательную среду для этого представлял «органический национализм»[48], он рисовал культурно-национальные группы как внутренне гомогенные, скрепленные «кровью и почвой», а потому естественные, чуть ли не природные. Вполне очевидно, что милитаристская пропаганда не могла устоять перед эксплуатацией этих набиравших популярность еще до войны представлений, ведь теперь, например, факты военных преступлений противника автоматически подавались как проявление его «истинной», «естественной» сущности.

Эта социальная мифология, легко обнаруживающаяся в печати и различных публицистических опусах, имела смысл только в том случае, если она в той или иной степени усваивалась как реалистичное объяснение происходящего, а также находила выражение в конкретных действиях. Август 1914 г. был отмечен взрывом националистических настроений и в России, и в Германии (впрочем, степень их укоренения за пределами городских сообществ в обоих случаях может быть поставлена под вопрос)[49], однако требовались время и серьезные усилия, чтобы образ врага стал действительно «тотальным».

В этой связи мы считаем преждевременным полагать, будто на территории Восточной Пруссии реальное взаимное восприятие достигло высокой степени «тотальности» и было в полной мере мотивировано пропагандистскими образами, хотя бы по той причине, что речь идет о самом начале войны, когда пропагандистские машины еще не начали работать в полную силу. Конечно, отрицать их неуклонно возрастающее влияние не представляется возможным, однако его степень требует дополнительного изучения. Мы полагаем допустимым говорить о значительной ментальной дистанции и взаимном ощущении культурной инаковости, что порождало с обеих сторон страх и чувство неопределенности. Так, например, из почти 2 млн населения этой провинции покинули свои дома более 800 тыс. человек[50]. Очевидно, что многие немцы в той или иной степени разделяли представления о русских как о варварах, а потому предпочитали бежать перед приходом вражеских войск [51]. Сами восточно-прусские власти оказались не готовы к этому. 18 (5) августа губернатор провинции Л. фон Вильдхайм предупредил, что прибытие беженцев в Кёнигсберг является нежелательным ввиду возможной блокады и отсутствия условий для размещения большого количества людей. Только 22 (9) августа, спустя два дня после поражения в Гумбинненском сражении, местные власти предписали жителям эвакуироваться за Вислу или направиться на сборные пункты в Хайлигенбайле, Вордмите и Морунгене[52].

42

Конвенция о законах и обычаях сухопутной войны, 1907 г. URL: http://docs.cntd.ru/document/901753259 (дата обращения: 23.11.2020).

43

Куманьков А. Д. Война в XXI веке. М., 2020. С. 56.

44

См. напр.: Мюнклер Г. Осколки войны. Эволюция насилия в XX и XXI веках. М., 2018. С. 16–33, 57–64; ЛукьяновМ. Н. Германофилия, германофобия и патриотизм: метаморфозы российских консерваторов, июль 1914 г. – февраль 1917 г. // Культуры патриотизма в период Первой мировой войны: ст. ст. / Под ред. К. А. Тарасова, сост. и предисл. Б. И. Колоницкого. СПб., 2020. С. 66–68.

45

См. напр.: Кретинин Г. В. Указ. соч. С. 352; См.: Ян П. «Русского – пулей, француза – в пузо!» «Родина». 2002. № 10. С. 39; Сенявская Е. С. Противники России в войнах XX века. М., 2006. С. 63.

46



См. напр.: Сенявская Е. С. Указ. соч. С. 62–66; Филиппова Т., Баратов П. «Враги России». Образы и риторики вражды в русской журнальной сатире Первой мировой войны. М., 2014. С. 164–166; Сергеев Е. Ю. Имперский патриотизм и кампания борьбы с «немецким засильем» в России в 1914–1917 гг. // Культуры патриотизма в период Первой мировой войны: сб. ст. / Под ред. К. А. Тарасова, сост. и предисл. Б. И. Колоницкого. СПб., 2020. С. 42–43.

47

См.: Ямпольская А. Эмманюэль Левинас. Философия и биография. Киев, 2011. С. 97.

48

Манн М. Темная сторона демократии. Объяснение этнических чисток. М., 2016. С. 143–155.

49

См.: Асташов А. Б. Русский фронт в 1914 – начале 1917 года: военный опыт и современность. М., 2014. Булдаков В. П., Леонтьева Т. Г. Война, породившая революцию. М., 2015. С. 21–106; Аксенов В. Б. Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции (1914–1918). М., 2020. С. 26–82; Ferguson N. The pity of War. 1914–1918. London, 1999. P. 174–211; Война и общество в XX веке. Кн. 1. Война и общество накануне и в период Первой мировой войны / Отв. ред. С. В. Листиков. М., 2008. С. 120–139.

50

Watson A. Ibid. P. 816; Leiserowitz R. Population displacement in East Prussia during the First World War // Europe on Move: Refugees in the Era of the Great War / Ed. by P. Gartell, L. Zhvanko. Manchester, 2017. P. 27.

51

См.: Watson A. Ibid. P. 813; Ланник Л. В. Германская военная элита периода Великой войны и революции и «русский след» в ее развитии. Саратов, 2012. С. 339–378.

52

Leiserowitz R. Op. cit. P. 24.