Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 10



«Посадила ведьма Олишанку на лопату, а он ручки-ножки растопырил – не лезет в печь.

– А ты, старая, покажи, как надо-то!

– Гляди-тко, охлупень! – легла на лопату, руки-ноги сложила, а Олишанко и шурнул её в огонь!»

Костя поёжился под одеялом. В топке бушевало пламя, освещая закопчённое сводчатое нутро печи, где взрослый легко мог сидеть не сгибаясь. Дым серой ватой волокло в трубу, а жар согревал даже здесь, на кровати. Страшно погибла ведьма!

Бабушка приставила заслонку, треск поленьев стал тише. Заполнила формочки тестом, приготовила масло в закопченной миске с утиным крылом – когда протопится печь, будут шаньги. Костя сглотнул в предвкушении завтрака за большим столом у самовара.

Как-то вечером, они вдвоём пили чай с клубничным вареньем. Дед уехал в райцентр по делам, так что вечерять приходилось одним . В июньском сумраке за окном моросил дождь, в трубе тихонько подвывал ветер – тем уютнее в тёплой избе, в круге жёлтого света от свисающей на чёрном шнуре шестидесятиваттной лампочки. Мать Кости ругалась, что родители сидят впотьмах, но дед был непреклонен: экономика должна быть экономной. Когда бабушка наливала вторую чашку, лампочка погасла. В избе стало темно.

– Тьфу ты, леший! – проворчала бабушка. У соседей света тоже не было.

– Опять авария! Наверное, ветер в лесу провод оборвал! – принесла керосинку, ловко зажгла её.

– Так даже лучше! – улыбнулся Костя.

– Плети давай! Хорошо, самовар успел вскипеть!

Самовар на столе стоял электрический. Но старый, на углях, далеко не убирали: электричество, как говаривал дед, шалило частенько.

– Не бойся, Костянтин! Раньше вообще света не было! Всё с лампой, да с лучиной!

– Я и не боюсь, – соврал Костя. – А ты давно здесь живёшь?

Бабушка взяла кусочек колотого сахара, аккуратно откусила, запила чаем.

– А вот как за деда вышла – так и живу. Лет сорок уже!

Костя не мог представить столько лет. Ему было шесть, но помнил он последние два и ещё чуть-чуть.

– Это ещё при царе?

Бабушка рассмеялась:

– Что ты, Бог с тобой! После!

Костя потянулся за сушкой.

– Бабушка, расскажи что-нибудь страшное!

– Ещё выдумал! Бояться будешь!

– Не буду! Ну, бабушка! – Костя знал, что она не устоит.

– Ну, смотри, только не трусить потом! Слушай.

Как вышла я за Николая, привёз он меня сюда, стали жить вместе. Дом хороший, большой. Работы много, да я – не барынька, с детства на хозяйстве. Через неделю отправили его в командировку в Пертоминск. Осталась я в доме одна. Пока со скотиной обряжалась – и день прошёл. Работаю, а только нет-нет, да и побластит, что кто-то наблюдает за мной. Оглянусь – нет никого, а мурашки так и бегут волной от пяток до макушки.

Вечером поужинала за этим вот столом, чаю напилась, прихватила лампу керосиновую, и отправилась в кровать с книжкой. Только легла, меня словно толкнуло что, а в голове матушки-покойницы голос: «Будешь в доме мужа первый раз ночевать – спи на печи». Она много рассказывала, да разве упомнишь всё? Мне и годков-то мало было, когда умерла она.

Страшно мне стало. Я бегом на печь заскочила, лежу, читаю. Не спится с перепугу-то! А чего напугалась – сама не знаю. Так прошло сколько-то времени, я уж решила спать, да только в тишине пустого дома шаги послышались: точно на повети кто-то шагает неспешно, половицы поскрипывают. У меня зубы сами собой застучали, ноги затряслись! В голове опять матушкин голос: «Что бы ни случилось, с печи до утра не слазь!» Я нащупала рядом кочергу, в лежанку вжалась, одеяло до носа натянула, зажмурилась. А шаги по лестнице ко мне на первый этаж спускаются, вот и четвёртая ступенька скрипнула особенно. Сердце колотится, вот-вот разорвётся, в ушах стучит, воздохнуть не могу. Слышу, медный крючок на двери сам собою соскочил, пудовая дверь распахнулась настежь.



Сквозь ресницы вижу: входит высокая, много всех наших выше, женщина, одета по-старому. Прошла, соклонясь, под полатями, что раньше над входом на полизбы были, выпрямилась – кокошником чуть потолок не достаёт. Подошла к самой печи, чуть вперёд подалась, да прямо на меня и уставилась. Я зажмурилась накрепко, обмерла, не шевелюсь, даже дышать забыла. Долго она эдак смотрела. Я всё что знала, все молитвы с заговорами перепутала, чуть Богу душу не отдала! Слышу – отошла от печи, в задоски отправилась, зашуршала чем-то. Я один глаз приоткрыла, глядь, взяла квашню с полки, на стол поставила, помешала. Руки её запомнила: красивые, человеческие. А лица так и не видала…. Она квашню оставила, печь обошла, опять на меня посмотрела, да и вышла вон.

Я лежу на печи, от пота мокрая насквозь, дышу часто, как собака на жаре, только что язык не высунут. Так и пролежала, пока не рассвело, на каждый шорох вздрагивала.

Как солнце встало – я бегом к окну. На дверь и не смотрю, куда там, давай раму зимнюю снимать – думала к соседям бежать без оглядки. Сняла кое-как, только за шпингалет взялась, как опять в голове голос: «Как бы туго ночью ни пришлось, утром выходи только в дверь. Выскочишь в окно – обратно хода не будет. Не пустят!» Я помню, спросила её тогда: «Кто не пустит-то?» А она только по голове меня погладила: «Ты слушай, запоминай! Придёт время – сама всё узнаешь»! Она много такого ведала, маменька-то, только мало рассказать успела, Царствия ей Небесного, покойнице!

Вот, стало быть, время и пришло. Я с духом собралась, раму на место приладила. Помолилась истово, даром что активистка-комсомолка, подошла к двери. Крючок заложен, как надо, словно и не было ничего. Я его сняла, дверь отворила, а шагнуть боюсь. На дрожащих ногах выбралась на передызье, осмотрелась. Всё на месте, никого нет. Ну, хочешь – не хочешь, а скотине уход нужен. Начала обряжаться, осмелела. Думаю, приснилось всё с перепугу! Но квашня в задосках на столе оказалась. А с вечера я её на полку ставила. Так-то.

С тех пор пропала жуть, ничего в доме я уж не боялась. Чую иной раз, будто рядом кто, а не страшно. Словно приняли меня.

Костя сам не заметил, как опять уснул под треск в печи. Но теперь уж ненадолго. Скоро разбудил его тёплый голос:

– Вставай, Костянтин, шаньги исть!

Костя потёр кулочками глаза:

– А домовица меня не унесёт?

Бабушка прикрикнула от стола:

– Тьфу ты, леший, болтаешь, что не нать-то! Давай беги к столу, голубанушко, пока горяче всё!

Заика

Говорить гладко никак не получалось. Горло сводила судорога, грозила удушьем, а когда он волновался, и вовсе казалось, что его бил припадок.

Дети не дразнили: дрался он отчаянно, против всех, как в последний раз. Дети терпеливо ждали, когда он пытался им что-то сказать, но говорил он редко.

Здорово было бы прочитать вслух свои нелепые стихи! Залезть на высокий табурет рядом с наряженной ёлкой, набрать полную грудь воздуха, и в вежливой тишине чётко и без запинки продекламировать так, чтобы все удивились, и чтобы всем понравилось.

Скомкав написанное, он выбросил шуршащий комок в переполненную урну, с удовольствием умял ногой.

У двери его комнаты висел блестящий телефон с трубкой на витом шнуре. Он говорил с ним родными голосами, ласкал ухо холодным пластиком, цеплял пальцы ячейками поворотного диска.

Телефон звонил.

Надрывался.

Ждал ответа.

Костя снимал трубку и молчал. Обычно, звонила мама. Она улыбалась, говорила про ароматные пирожки под полотенцем, напоминала о музыкалке. Он кивал головой.

Женщина в белом халате и накрахмаленном колпаке сказала:

– Не теряйте надежды. Нужно заниматься с логопедом, делать физиопроцедуры, побольше гулять и не нервировать ребёнка.

Его старались не нервировать, а на всё лето отправляли в деревню.

В деревенском магазине вкусно пахло хлебом, дровами, дымом; его до потолка заполняли взрослые. Костя стоял среди них, как в густом лесу, слушая, как они громко, быстро переговариваются, высоко задирая концы фраз, окая и растягивая последние гласные. Некоторые слова были не знакомы, в городе говорили иначе. Чужаку эта многоголосая скороговорка могла показаться иноземной тарабарщиной, что, отчасти, так и было: сотни лет в диких этих местах сплавлялись воедино новгородцы и финно-угры.