Страница 9 из 27
Так что смерть бога стала и ее смертью. Она беззаботно наведывалась в гробницу. Ее родители… обнаружили, что она сделала, какой грех совершила, и отреагировали так, как будто она призналась, что расколотила кислородные машины молотком. Столкнувшись с апокалипсисом, они решили покончить с собой, прежде чем их забрала бы другая смерть. Они даже не рассердились. Спокойно и серьезно, все понимая, ее мать с отцом и рыцарем связали пять петель – одну для Матери, одну для Отца, две для Мортуса, одну для самой Харроу. Они повесились, не дрогнув и не вздохнув. Наверное, было бы гораздо лучше, если бы Харроу висела бы рядом с ними. Было бы лучше, если бы она вползла в гробницу женщины, которую любила, и позволила морозу сделать свое дело.
Но Харрохак – Харроу, которая была двумя сотнями мертвых детей, Харроу, которая любила ту, что не жила уже десять тысяч лет, – Харрохак Нонагесимус невероятно хотела жить. Жизнь слишком дорого обошлась ей, чтобы умирать.
Любовь разделила ее жизнь на две половины: половину до влюбленности и половину после. Она возненавидела сидение в апсиде и гимны. Теперь она слышала странный грохот, прерывающий молитвы верных, далекие удары где-то у себя в голове, которую она отдала кому-то, оказавшемуся вне времени. Она слышала, как открываются и закрываются двери в залах, где ничего не открывалось и не закрывалось, тело ее боялось, а разум ничего не понимал. При всех этих мучениях она вынуждена была сидеть рядом со своим стареющим маршалом Круксом и терпеть, что ее кормят с ложки: он настаивал, что она должна нормально есть. В любое время она могла вскричать: «Это происходит именно так?», услышав что-то, и он ответил бы: «Да, моя госпожа» или «Нет, моя госпожа», и ей полагалось быть довольной.
Это лишило ее покоя. Даже долгими темными днями, которые она проводила в полном одиночестве – в библиотеке или в своей лаборатории, обжигая пальцы о жирный пепел, – она слышала голоса где-то на пределе слуха или видела краем глаза что-то, чего на самом деле не было. Ей казалось, что порой ее ладони сдавливают ее собственное горло, пока перед глазами не начинают мелькать пятна. Она видела свисающие с потолка веревки, она могла забыть, где находится, и вместо результатов утреннего исследования помнить то, чего не происходило.
В первый год после смерти родителей она часто видела Тело – во сне и наяву, – и это было одновременно облегчением и бедой. Тело приносила с собой покой, но в ее присутствии Харроу теряла счет времени. Она сидела, почти прикасаясь к сухой мертвой руке своей любви, а потом смотрела на часы и обнаруживала, что день уже миновал. Или вдруг понимала – и это пугало и сбивало с толку, – что прошло всего несколько секунд. Когда заработал ее гипофиз, Тело перестала появляться наяву, но другие галлюцинации продолжались. Харроу бесило, что с ней происходят такие… прозаические вещи, как половое созревание.
Но когда оно изменило ее – гормонами, временем или и тем и другим, она смогла восстановить подобие контроля над своим изъеденным личинками разумом. Она часто молилась. Мозг ее находил убежище в ритуалах. Иногда она постилась, или ела одно и то же целыми днями, раскладывая еду по тарелке особым образом и выбирая кусочки в заранее установленном порядке, и так целыми месяцами. Раскраску на лицо она наносила, подчиняясь куда более строгим правилам, чем любая монахиня, носила ее даже наедине с собой и порой спала, не умываясь. Собственное лицо в зеркале казалось ей до невозможности утомительным, чудовищным, нелепым, чужим – и при этом странным образом привязанным к ней самой. Харроу нечасто плакала, но порой садилась в свое укрытие и резко и быстро раскачивалась взад и вперед. Иногда часами.
Исследования стали сложнее, когда она запоздало поняла, что решает сложные проблемы. Но это решалось более напряженной работой. Иногда она тратила по полмесяца на одну теорему. Она перемещала мать с отцом по всему дому, как шахматные фигуры, каждый год стараясь исправить их напряженный и неестественный вид, усаживая их в часовню, где ее народ спрашивал указаний – она понятия не имела, что говорить. Но верные и кающиеся Запертой гробницы старели, и она поняла, что они хотят слышать одно и то же. Все чаще она вставала между трупами родителей у чьего-нибудь смертного ложа и смотрела, как очередной кающийся грешник испускает дух, пока она произносит слова заупокойной службы. Они умирали счастливыми. Им все это нравилось. У нее был талант. Харрохак побывала у стольких смертных одров и произнесла столько торжественных речей о смерти и долге, что в конце концов сама начала в них верить.
Старики Девятого дома превращались в дряхлых верных Девятого дома, а дряхлые верные – в мертвецов. Харрохак видела большинство их смертей, за исключением случаев внезапной тромбоэмболии, и к четырнадцати годам уже научилась останавливать и запускать сердца достаточно качественно, чтобы люди доживали до конца последнего ритуала. Она всегда презирала магию плоти, но к аортам питала определенную слабость. Позднее, когда их плоть стекала с костей, Харроу лично поднимала оголенные кости, чтобы они тихонько возились внизу или собирали лук на верхних полях Дрербура. Свое искусство некроманта она оттачивала повседневными хлопотами – смерти от старости, сложная возня с погребальными нишами и черепами, укрепление изъеденных остеопорозом костей, чтобы ее конструкты не падали, когда у них рассыплются ноги. Ее родители знали, что делали, создавая ее из двух сотен мертвых детей: нужен был гений, чтобы Девятый дом не превратился в кучу костей и умирающих от пневмонии стариков.
Но даже гений мог только поддерживать статус-кво. У Дома никогда не было ни технологий, ни понимания, ни действующих магов плоти, чтобы создать искусственную матку. Живые обладательницы матки были слишком стары, чтобы вынашивать детей, не считая двух человек, одним из которых была сама Харроу. Она могла только благодарить господа за то, что эту обязанность на нее не возлагали. Единственный жизнеспособный источник XY-хромосом был ее первым рыцарем, мужчиной на семнадцать лет ее старше. В то время она воспринимала его как ходячий костюм человека, скрывавший приличный запас карбоната кальция, а он относился к ней с почтительным ужасом – примерно с таким же, с каким относился бы к неизбежному наследственному раку. К счастью, их брак безнадежно спутал бы линии крови рыцаря Дрербура и наследника Дома. Ортус Нигенад был единственным ребенком. Харрохак с таким энтузиазмом уговаривала родителей отказаться от этой идеи, что выбила отцу клык. Если кто-то и мог обрадоваться этому сильнее ее самой, то разве что Ортус.
Шли годы – не получая отпущения грехов, засыхая и покрываясь коркой. Харрохак смотрела, как стареет Крукс, все сильнее и сильнее, и применяла все доступные ей хитрости, чтобы он оставался жив. Все его артерии были забиты бляшками, и он делал вид, что не замечает, как она разгоняет их. Она знала, что когда наконец уложит свою престарелую няньку в погребальную нишу, то лишится единственного человека, помогавшего ей сохранять рассудок. А если она снова сойдет с ума, что будет? В принципе, она могла попросить помощи у других Домов. Могла попросить о вмешательстве Когорты – они оказались бы здесь на следующий день, с инкубаторами, грешниками-добровольцами, займами и образцами растений. А еще с предложениями, от которых невозможно отказаться. И Харрохак пришлось бы вступить в брак с сыном Второго дома или дочерью Пятого, и яркие знамена повисли бы рядом с черным черепом. И это стало бы концом Девятого дома – куда худшим, чем удар молотка по кислородной машине.
Им нужно было воскрешение. Им нужно было чудо. Харрохак годами изучала чудеса, а потом одно из них пришло к ней само: шанс стать ликтором. Шанс послужить богу-императору, шанс стать его кулаком и ладонью, шанс сделаться бессмертным служителем и защитником Дрербура, вдохнуть новую жизнь в Девятый дом на своих условиях, не откатывать камень и оставить любовь всей ее жизни и смерти мирно почивать в каменном саркофаге. Еще десять тысяч лет одиночества. Еще одна длинная тонкая нить Преподобных Матерей и Преподобных Отцов. Харроу выгнала негодного рыцаря из своего Дома и ухватилась за шанс обеими руками.