Страница 10 из 14
Вплотную подобравшийся к пенсионному, осеннему десятку Борис Ильич давно уже не напоминал того, кем был в прекрасной молодости, – всего на роликах, на смазанных шарнирах и на пружинках аквалангиста. Ныне он смахивал больше всего на утопленника. Его некогда ловкое, сухое тело безжалостное время надуло, накачало какой-то кисловатой, липковатой жижицей. Пузатый толстячок, весь из мешочков, из подушечек и валиков. Рука, протянутая для рукопожатия, буквально погружалась в его ладонь. Пальцы засасывало, как в тину, как в болото. Несчастные потом мучительно хотелось вымыть и даже простерилизовать. О том Борьке́ из тысяча девятьсот восемьдесят второго, что делил с Витькой Большевиковым комнату в аспирантском общежитии на Беляевке, напоминали только глаза. Крупные, синие, но с какой-то живой гальваникой внутри, с искрой, очень подвижные и вездесущие. Прямо-таки электрические на фоне всего прочего, под флером, пленкой чего-то плавали и вдруг выныривали, выстреливали, как два веселых радужных пузыря.
Двенадцать лет тому назад, на заре нового, невиданное обещающего тысячелетия в южносибирской квартире Большевикова стал звонить настырными и длинными междугородными трелями домашний телефон. Виктор снял трубку.
– Алло!
На той стороне отозвался человек из тысячелетия предшествующего, с итогами и результатами как будто уже подведенными и сданными в архив.
– Привет. Ты очень занят? Мог бы на денек подскочить в Томск? Немного пообщаться с нашими буржуями?
Ничто не предполагало возможность этой дружбы, даже длительное сожительство в одном довольно тесном помещении. Разница в возрасте почти десять лет, разные институты, пусть и академические, нефтяной и горный, но главное характеры, совсем несходные. Очень расчетливый и энергичный, а потому недобрый и ехидный Боря. Сливной бачок, сангвиник – только за ручку тронь и все вокруг бурлит. И флегматичный, как черное ведро с талою водой над костерком с полусырыми щепками – реакции ждать вечность, Витька Большевиков. И тем не менее сошлись.
Бабушка Большевикова, Вита, Виктория Михайловна Поспелова, тезка, в честь которой или для умиротворения которой он и был назван, любила говорить, чему-то особенному удивившись или поразившись: «Ишь ты, нас – рать татарская!» Звучало это одобрительно, как будто в самом деле очерчивая некий круг своих, буквально или фигурально. И в детстве Виктору частенько казалось, что он и мама именно в этот боевой круг, ратный, славный, как раз и не попадают. Оба. Не входят в ряды людей уверенных, решительных, в любой момент готовых к бою. И удивительно поэтому и страшно было то, что рать эта, татарская, монгольская, всемирная, не важно, главное, мобилизованная и вооруженная, стоящая на стременах, на башне танка, с биноклем и ружьем, всегда его, Большевикова, считала за своего. И принимала, и одобряла, и любила. От бабушки, крутой и грозной, до Винцеля, ехидного и злого. Была его судьбой, которую Виктор, по крайней мере так ему хотелось и казалось, стремился избежать, отталкивал, но вот…
Отталкивала ли ее мама? Мама, всю жизнь прожившая с Витькиным отчимом, который сталь закалял всю свою жизнь. Впрочем, маму он обожал, боготворил и трогать не смел. Даже надравшись. Напившись… из-за отрицательного отношения ко всяким шуткам. А вот Витю пробовал, взял Миркиным и очень долго делал Большевиковым… строгал, ковал…
– Смешная у тебя фамилия, чувак, – сказал когда-то, при самом первом знакомстве, Боря Винцель. Бойкий, худой и рыжий. Как конь Буденного, как кобура Якира. Человек-шмель.
– Да я и сам смешной, – ответил Большевиков, – смешной…
Но кажется, поверил в это Боря окончательно и бесповоротно только тогда, когда увидел у Виктора в паспорте запись: «Место рождения город Москва». Город его, Винцеля, мечты. Город, в который он хотел внедриться, влезть, проникнуть любым способом… Москва… дана человеку от рожденья, за просто так, а он… он сам при этом… из Южносибирска… из места, из дыры, которая на тысячу километров дальше на восток, чем собственная Борина Караганда.
– Как так?
На этот вопрос могла ответить мать. Бабушке Виктории, во всяком случае, очень хотелось, чтобы она это сделала. Так часто представлялось по ночам, до появления отчима, когда до маленького Вити долетал из кухни резкий, командирский голос бабушки, но мамин, рассудительный и тихий, никогда не отзывался… Не объяснял, как так и почему у студентки университета ровно через две недели после госов и диплома родился мальчик. Витя Миркин. Вика… И это радовало. Почему-то радовало самого мальчика. Витю, до шести лет Миркина, а потом… потом уже Большевикова. Ему казалась, если мать сдастся, если начнет рассказывать, то жизнь изменится… и все… все надо будет делать по-другому. И сам собой уже никто не будет. Ни он, ни мама… Никогда…
Но это были лишь сны, лишь виденья… Все бабушка знала, просто не одобряла эту «пассивность»… эту простоту, с какой мама дала, позволила своему одногруппнику, отцу Виктора, «абрамчику твоему», как припечатывала она, бабушка, считая, что внук не слышит, спит, распределиться не в Сибирь, а в Белоруссию. Домой уехать. Ускользнуть.
После того как матери не стало, Виктор Большевиков нашел у нее в столе, в самой глубине выдвижного ящика, среди запаха забытой пудры и чернил большую жестяную коробку из-под мармелада с разрозненными бумагами. Там была небольшая групповая фотография с карандашными контурами на обороте. И в каждом имя. Только мамин контур без подписи. Зато рядом – Виктор Миркин. Отец был точно тезкой. И только одно тогда поразило Большевикова, почему… почему, избавившись от одного, мама нашла потом точно такого же. Отчима. С такой же челкой-чайкой, с крылышками, но без пробора, и большими, наглыми, как два фонарика, глазами. Блестящими. Решительного, энергичного, которому все время надо что-то делать, делать, делать…
Как бабушке. Как Боре Винцелю. Как деду…
Да, дедушке, конечно… наверное… Во всяком случае, рассказы бабушки о нем Виктору Большевикову точно не чудились. Она успела поводить внука и в садик, и из садика, прогулка длинная от Красноармейской до Коммунистической, успела рассказать о домике. Что далеко отсюда, от Сибири… над Волгой… домик, в котором была одновременно и сама школа, и квартира, куда однажды пришли люди, приехали под утро, разбудили…
– У нас была собака, большая немецкая овчарка Айна, и мама, твоя мама, совсем тогда такая же, как ты, малышка, ее держала, чтобы она на них, на этих ночных гостей не кинулась и не загрызла…
И в это легко было поверить. Очень легко. Особенно попозже, когда Виктор уже вырос, когда уже мог и умел не только слушать, но и думать, видеть, понимать… Понимать, что именно за это, за это совершенно точно, их тихих, немногословных, как говорила всегда с нажимом, осуждая, бабушка, «пассивных»… таких как мама, как сам Виктор, как его Таня, конечно, Таня… так их особенно любили и ценили те самые «активные»… что «рать татарская», «монгольская» и прочая, и прочая… искали, выбирали, привечали за эту вот способность крепко держать… безропотно и молча… собак, волков, море и небо… все… чтобы не кинулись и не загрызли…
– В Томск? Завтра? Да как же, если бы даже хотел и мог, Боря?
– Я за тобой такси пришлю. Оно же и обратно увезет. Адрес только назови.
Это было шоком. В Томск на такси. 250 км. Просто поболтать. Туда и обратно. Но таков был мир, в котором существовал Борис, давно обжился и освоился, и в него он приглашал Витю. Виктора Викторовича Большевикова.
– Да задолбали эти московские пижоны и бездельники. Не люди, а выхухоли. А мне же во что бы то ни стало надо наладить службу нормо-контроля. То самое, чем ты всю жизнь и занимаешься. Стандарты-мандарты…
– Но я же горняк, Борис. Шахтер, а не нефтяник.
– Машиностроитель, – был непреклонен Боря. – Как и чем резать – знаешь, значит, поймешь и как бурить. Как вставить и как вытащить ведь в курсе? Так? Остальное приложится. Легко.
Так же мог бы сказать и отчим, если б дожил. Он тоже был самоуверен, как самый главный стратег генштаба. Директор английской спецшколы номер двадцать один города Южносибирска. Всем в мире спортивным упражнениям предпочитавший как индивидуальное, так и командное окучивание картофеля, переходящее в копку и закладывание в бурты. Прополку моркови на скорость и разгрузку рассады на время. Широкоплечий человек с колхозными усами и удивительно прямой спиной, больше похожий на майора, не ставшего полковником, чем на учителя, не ставшего заведующим облоно. Отнявший и заместивший, как самому ему, наверное, казалось, у пасынка-приемыша все. Все, кроме отчества. Просто не мог, поскольку сам был Витей. Виктором Васильевичем.