Страница 14 из 52
Новый дикий крик вырвался в эту минуту из груди Патимат.
Хаджи-Али успел уже приблизиться к ней и, осторожно вынув из её объятий мальчика, взял его на руки и понёс.
Плачущий навзрыд Джемалэддин с жалобными криками протягивал к ней ручонки:
— Солнышко! Радость, слезинка очей моих! — лепетал он, задыхаясь. — Держи меня! Не отпускай меня!
Его маленькое, жалкое теперь личико, всё залитое слезами, обращалось к матери. Чёрные, тоскующие глаза, напоминающие глаза насмерть раненной лани, жадно впивались в её лицо, ища и ловя её взор.
Смертельная тоска сдавила ему грудь. Ему казалось, что это уже смерть для них обоих и что он никогда, никогда не увидит её…
Шамиль быстро подошёл к сыну, обнял его, положил благословляющую руку на его голову и, прочитав над ним краткую молитву, впился долгим взором в милое личико, как бы желая раз навсегда запечатлеть в своей памяти его детские черты.
Потом он махнул рукою, и Хаджи-Али поспешно вынес из сакли Джемалэддина.
В ту же минуту дикий, нечеловеческий вопль раздался за ними, и обезумевшая от горя Патимат с глухим стоном упала без чувств на руки подоспевшей Баху-Меседу.
Глава 12
У врагов
днако он не очень-то стесняется с нами, Шамиль, заставляя нас порядочно печься на солнце, прежде чем удостоит выслать своего зверёнка!..
И, говоря это, плотный, крепко сложенный генерал утёр платком обильно струившиеся по лицу капли пота.
Это был генерал-майор Пулло, герой вчерашнего штурма. Он первый проник в сердце каменной твердыни и, после двенадцатичасовой отчаянной битвы, овладел ею со своими богатырями.
Он же не далее как два часа тому назад имел свидание с самим Шамилем, происходившее на утёсе Ахульго, в виду расположения наших войск. Он же продиктовал условия мира неукротимому вождю-имаму, причём первым условием поставил выдачу его старшего сына аманатом, то есть заложником.
Русских войск недостаточно, чтобы взять в плен всех горцев и их вождя Шамиля. Притом, если взять в плен Шамиля, свирепые горцы, которые считают имама святым, пожалуй, привлекут на свою сторону новые полчища и объявят новый, ещё более страшный газават, и война протянется надолго. Лучше взять с Шамиля клятву, что ни он, ни подчинённые ему горцы больше воевать с русскими не будут. Шамиль согласился дать такую клятву. Но разве можно верить его словам? Ведь уже раз он не сдержал этой же клятвы, рискуя даже жизнью своих близких, отданных в заложники. Но в этот раз он, Шамиль, должен дать в виде заложника самого дорогого ему, старшего сына. Это условие поставлено первым — и Шамиль не пробует даже возражать: он знает, что русские не уступят, а сам он не уверен теперь больше в победе над ними. И вот теперь герой-генерал ждёт со своими адъютантами и несколькими офицерами появления маленького заложника.
Солнце жарит вовсю. Ни одной чинары, ни одного каштана поблизости… А уйти с проклятой площадки нельзя. В виду всего русского лагеря должен свершиться приём аманата. Сам командующий отрядом смотрит в подзорную трубу на них снизу. А жара всё усиливается и делается нестерпимее с каждым часов…
Генерал тревожно вглядывается на вершину и начинает волноваться… Но как раз в ту минуту, когда он менее всего ожидал этого, на вершине показались несколько всадников, которые быстро стали спускаться по направлению площадки. Пулло нервно схватил трубу и направил её на конный отряд чеченцев. Так и есть… Это они. На одном из коней сидит маленький мальчик… Это видно уже и простым глазом.
Но… и успокоившийся было немного генерал заволновался снова.
Что, если надул Шамиль и вместо своего сына прислал простого горского ребёнка? Но нет! Не может этого быть. Он клялся на Коране… А такая клятва считается важнее смерти у мусульман.
Вот ближе и ближе всадники… Вот они не дальше пяти саженей. Вот приехали. Переводчик спешивается первым и, почтительно приложив по восточному обычаю руку ко лбу, устам и сердцу, говорит:
— Великий имам — наш повелитель — шлёт селям[68] русскому бимбашу…[69] Славный Шамуиль-Эффенди, Амируль-Муминина[70] приветствует тебя, сардар, и сдаёт на милость белого падишаха своего первенца-сына Джемалэддин-бека… Да охранит его милость Аллаха, и да продлятся его годы на радость нам!
Кончил переводчик и отошёл в сторону.
Спешился второй всадник в красной чалме с огненно-рыжей бородою. За ним что-то лёгкое, проворное, маленькое и прекрасное спрыгнуло с седла и бесстрашно приблизилось к русскому генералу.
Невольный возглас восторга вырвался из груди русского вождя и окружающих его подчинённых:
— Что за прелесть! И правда прелесть.
Стройный, гибкий, черноглазый красавец-мальчик стоит перед ними. Лицо его бледно, но спокойно. Гордо и бесстрашно смотрят смелые, горящие глаза. На прекрасном нежном личике печать величия. Так может смотреть только ребёнок властителя; простой горский ребёнок не взглянет так. Эта врождённо-царственная осанка, эта смелая уверенность таит в себе что-то великолепное и вместе трогательное. Нет сомнения, это не жалкий самозванец, а настоящий сын имама-вождя.
Сомнения рассеялись, и русский генерал облегчённо вздохнул.
— Кто ты? — обратился он к мальчику через переводчика.
Тот гордо выпрямился, глаза его блеснули ярче.
— Я Джемалэддин, сын имама! — произнёс он с достоинством.
Твёрдо и смело прозвучал детский голосок. Ни малейшей дрожи нельзя уловить в нём. Это уже не прежний, горько рыдающий на груди матери Джамалэддин-ребенок. Это точно взрослый джигит, безропотно подчиняющийся своей неумолимой судьбе…
Слёзы и отчаяние остались там, в сакле, на вершине Ахульго. Здесь, перед лицом гяуров, он не выкажет смятения и горя, терзающего ему сердце. Нет, нет, он не даст торжествовать и радоваться врагу! А между тем как тяжело сдерживать подступающие к груди рыдания… Особенно теперь, когда Хаджи-Али, переводчик и другие джигиты прощаются с ним, чтобы умчаться назад на гору, в родной аул.
— Передай матери, чтобы она не горевала. Скажи ей, что её птенцу будет здесь хорошо, — шепнул он на ухо Хаджи-Али, когда тот в последнем приветствии поцеловал детскую ручонку сына своего имама, — и ещё скажи, — торопливо добавил так же тихо Джемалэддин, — что, пока кровь течёт в моих жилах, я буду вечно помнить её!
Старик только мотнул головою. Его самого душили слёзы. Потом он подал знак остальным; всадники вскочили на коней и в один миг скрылись за утёсом.
Последняя связь с родным аулом с этой минуты прервалась у маленького аманата.
Он долго смотрел в горы, покусывая губы и через силу удерживая стон, готовый вырваться из его груди.
Офицеры с участием смотрели на чудесного ребёнка, так мужественно боровшегося со своим горем.
Один из них порылся в кармане и, вынув кусок сахару, подал его мальчику. Джемалэддин машинально принял его и бессознательно зажал в детской ручонке. По лицу его прошла заметная судорога. Он, не отрываясь, глядел в ту сторону, где исчез чеченский отряд.
Его окружили офицеры. Десятки чужих глаз устремились на него с участием и любопытством. Плотный генерал разглядывал его как невиданного зверька. Невыразимая тоска сжала сердце ребёнка. Его нестерпимо потянуло домой, в аул, в горы… Быстрым движением он надвинул на самые глаза папаху, чтобы русские не заметили слезинок, блеснувших в глубине его чёрных глаз.
И вот в ту самую минуту, когда его сердце разрывалось под напором охватившей его тоски, чей-то тихий голос произнёс вблизи его по-чеченски:
— Бедный мальчик! Как ты страдаешь!
Он быстро вздрогнул, поднял глаза. Перед ним было Доброе, ласковое, загорелое лицо… Голубые глаза, наполненные слезами, впивались в него участливым взором. Ободряющей улыбкой улыбались полные, добродушные губы.
68
Привет.
69
Большому начальнику.
70
Повелитель правоверных.