Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 11



Борт похож на акулу, вертушка – на корову.

Мне с детства был невыносим звук собственного сердца. Если ночью, во сне, я, ворочаясь, ложился так, что начинал слышать пульсацию, сердцебиение, – скажем, укладывал голову на плечо, – то пробуждение наступало мгновенно. Стук сердца мне всегда казался отвратительным, предательским, убегающим. С какой стати этот нелепый красный кусок мяса тащит меня за собой, в полную пустоту и темень? Я укладывал голову на подушку и успокаивался – тишина... никакого сердца нет... все в порядке...

И я засыпал.

Появление Даши наделило меня двойным ужасом. Еще более, чем своего, я боялся стука ее сердца. А вдруг течение ее крови уносит мою Дашу прочь, в другую сторону от меня?

Я всегда просыпался раньше ее. Утром у меня было постоянное ощущение, что я что-то не додумал ночью, запнулся на середине мысли и выпал из сознания.

По утрам Даша спала беспокойно, словно грудной ребенок перед кормлением. Делала несколько шальных движений, смешно переворачивалась, задевая волосами мое лицо, оставляя на коже легкое ощущение касания крыла близко пролетевшей ласточки, и затихала на несколько минут.

По улице с шумом пролитой на горячее железо воды проезжали троллейбусы, хотя еще вчера ночью казалось, что они навсегда вымерли, как динозавры. Ночью мы возвращались домой, как обычно придуриваясь и ласкаясь, бессмысленно переходили с одной стороны улицы на другую, внося смысл в существование редких ночных светофоров; считали своим долгом растревожить все лужи на тротуарах и босиком переходили ухоженные, до единой травинки расчесанные газоны на центральных площадях города.

По утрам мне хотелось курить, но я не мог заставить себя подняться, чтоб выйти на кухню.

Резко тормозили, недовольные судьбой, водители авто; от визга тормозов вздрагивало Дашино веко, и я, до сей поры задумчиво и любовно обводящий пальцем ее нежно-коричневый сосок выпроставшейся из-под одеяла груди, пугался, что девочка моя проснется, и, шепча: «Тцц», – опускал руку на ее горячий, как у щенка, живот, где, блуждая любопытным мизинцем, задевал ласковый завиточек черных волос и снова, незаметно для себя, застигнутый полудремной суматохой смешных нелепиц, образов и воспоминаний, как жуки наползающих друг на друга, засыпал.

Сны мне снились одни и те же. Сны состояли из запахов.

Влажно и радужно, словно нарисованный в воздухе акварелью, появлялся запах лета, призрачных ночных берез, дождей, коротких, как минутная работа сапожника, нежности. Затем густо и лениво наплывал запах осени, словно нарисованный маслом, запах просмоленных мачт сосен и осин, печали. Белый, стылый, неживой, нарисованный будто бы мелом, сменял запах осени вкус зимы. Сны – сбывались. Будило нас чувство голода, карабкающееся холодным пауком на вершину всех сновидений, распугивая нестерпимо ласковое – до ломоты в суставах – тепло, тревожа блаженное онемение и такую счастливую и доверчивую слепоту. По каждому нашему движению, по нарочитой случайности, а на самом деле прямой целенаправленности блуждающих касаний наших – как бы спящих – рук мы оба понимали, что проснулись, но какое-то время не подавали виду, пока Даша не выдавала себя забавно, по-котеночьи, зевнув. Спустя мгновение, приоткрывая смешливые и нежные глаза, Даша тут же натыкалась на мой взгляд.

«Попалась!»

Даша быстро закрывала глаза, но зрачки уже не умели жить бесстрастной ночной жизнью и оживали снова. Так два козленка выпрыгивают из зарослей лопухов и крапивы поняв, что пришел хозяин.

В лужах плавают грязные льдинки. Проезжают грузовики. Раскатившись в стороны и возвращаясь назад, вода в лужах грязно пенится. Небо моросит, серое, черное, сырое. Пахнет старыми отмокшими бинтами...

Равнодушные ко всему солдаты поднимают на нас задумчивые сонные глаза. Мы в Ханкале: это место расположения основной группы войск, пригород Грозного.

Бородатый майор в камуфляже разговаривает с чеченом в кожанке, оба хохочут. Майор сидит на раскладном стульчике, беретка с кокардой набок. Чечен похож на приодетого беса, майор напоминает художника без мольберта.

В нашу «корову» загружаются питерские «собры». Домой едут. Один из «собров» говорит мне:

– Главное, чтоб командир у вас был упрямый. Чтоб вас не засунули куда-нибудь в... В рот их приказы! Вон рязанских вывезли в чистое поле, заставили окапываться. А через неделю сняли. Но четверых уже окопали, бля. Даже раскапывать не надо. А у нас на пятнадцать человек – двое раненых и все. Потому что клали мы на их приказы.

– Город в руках федералов, – слышу я разговор в другом месте, – но боевиков в городе до черта. Отсиживаются. Днем город наш, ночью – их.



Свое барахло мы, потные, невыспавшиеся и усталые, загружаем в разнокалиберные грузовики. Сами лезем туда же, в кузова. Хитрый Хасан забирается в одну из кабин, к водителю. Там тепло и мягко.

– Давай-давай, Хасан! – говорит ему вслед Шея. – Твои сородичи имеют обыкновение первым делом по кабине стрелять.

Хасан не слышит, скалит зубы. Пацаны смотрят на Шею. Все сразу начинают курить, даже те, кто никогда не курил.

– Не ссыте, пацаны! – смеется замкомвзвода Гриша Жариков, сутуловатый, желтозубый, с выпирающими клыками, похожий то ли на гиену, то ли на шакала (а скорей, на то, как их изображают в мультфильмах), прозванный за свой насмешливый нрав Язвой. – Ваши тела остынут скорее, чем стволы ваших автоматов... – издевается Язва.

Он воевал вместе с Шеей в Таджикистане.

Командир наш, Сергей Семеныч Куцый, уважает Язву, а Шею называет «сынок». Семеныч – лицо героическое. Весь в медалях – «парадку» не поднимешь. Говорят, в Афганистане он вместе с подбитой вертушкой грохнулся на горы. Потом в Чернобыле на самую высокую заводскую трубу советский флаг водрузил: в честь победы над ядерным реактором. За это ему квартиру дали. Потом у него волосы опали, и не только. И жена ушла.

– Твои все, сынок? – спрашивает Куцый у Шеи. – Ну, с богом. Поехали!

И мы поехали.

За воротами Ханкалы стоит съемочная группа, девушка с микрофоном, где-то я ее видел; с нею оператор, еще какой-то мужик, весь в проводах.

Оператор ловит в кадр нутро нашего грузовика: Саня Скворцов – его кличут Скворец – из моего отделения, сидящий у края кузова, машет рукой, но тут же смущается и обрывает жест. Никто не комментирует его сентиментальный поступок, видимо, многие сами бы с удовольствием сделали ручкой оператору.

Мимо нежилых обгоревших сельских построек, соседствующих с Ханкалой, мы выезжаем к мосту.

За мостом – город.

Мы останавливаемся, пропускаем колонну, идущую из города. «Козелок», БТР, четыре грузовика, БМП. На броне сидят омоновцы, один из них посмотрел на нас, улыбнулся. Улыбка человека, выезжающего из Грозного, значит для нас очень много. Значит, там не убивают на каждом углу – если он улыбается?

На обочине крутится волчком собака, на спине ее розовая проплешина, как у паленого порося. Мелькает проплешина, мелькает раскрытая пасть, серый язык, дурные глаза. Кажется, что от собаки пахнет гнилью, гнилыми овощами. Движенья ее становятся все медленней и медленней, она садится, потом ложится. Из пасти ее начинает течь что-то бурое, розовое, серое – собака блюет. Она блюет, и рвотная жижа растекается возле головы собаки, забивает ее ноздри. Собака пытается поднять голову, и жижа тянется за мордой, висит на скулах, сползает по шерсти. Она испуганно вскакивает, будто чувствует, что легла на то самое место, где должна встретить смерть.

Она ползет в сторону нашего грузовика, из-под хвоста тянется кровавый след. Собака ползет к людям, несет им свою плешь, свой свалявшийся в красном хвост, свои слипшиеся рвотой скулы, свои слезящиеся глаза.

Пацаны с ужасом и неприязнью смотрят на нее.

Шея вскидывает ствол и стреляет собаке в голову, трижды, одиночными, и каждый раз попадает. Кажется, что черепная коробка открывается, как крышка чайника. Голова собаки заполнена рвотой. Ее рвало внутренностями головы.

Колонна проходит, мы въезжаем на мост.