Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 22

Как выяснилось, она ошиблась. Она вполне для этих людей одушевлена. В такой мере, что ее душой можно владеть так же, как ее работой, ее временем.

До того, как тело облипло страхом, Фрося была девчонкой сообразительной, резвой умом. Читать и считать научилась куда лучше братишек. Арифметика давалась ей особенно.

Теперь страх вдруг высох. Больше не было его на коже – холодного, все время ощутимого. Высох и осыпался, как прилипшее к рукам во время стряпни тесто.

Голова сделалась ясной.

Фрося, осторожно перехватив банку, спокойно направилась к двери квартиры. Портившее ее кроличье выражение, когда ключ провернулся в скважине, воротилось на лицо само по себе, без осознанного усилия – как ладно сидящая маска.

Глава VI. Фундамент пандемониума

По шагам дочери Анна Николаевна всегда узнавала еще издали ее настроение. Вот и теперь, когда внизу парадного застучали ботинки, они, словно барабанные палочки, забили по ступеням тревогу.

Лена бежала наверх, Анна же Николаевна, вышедшая с корзинкой на руке из четырнадцатой квартиры на лестничную площадку, остановилась, ожидая.

В груди кольнуло. Разрумянившееся от полета по высоким лестницам личико отражало что-то худшее, чем заурядные детские неприятности.

– Мама!

– Что случилось, Ленок?

Всегда ждешь, что еще случится. Ежечасно и ежедневно. И ведь оно случается. Родители дома, значит, слава Богу, не с ними.

– Ленок!

– Мамочка, там… Пойдем, пойдем скорее! Оставь корзину, мама! Не до провизии…

Как случалось довольно часто, Анна Николаевна подчинилась ребенку. Что-то властное, отцовское, неуловимое звучало иногда в звонком этом голоске.

Лена казалась слишком взволнованной, чтобы толком объяснить, куда и зачем зовет мать. Анна Николаевна обняла девочку за плечики. В парадном было пусто, чему вышколенная с юности на запрет публичных проявлений чувств, она не могла не обрадоваться. Лена, противу обыкновения, не взбрыкнула. Прильнула, как маленькая, к взрослой руке, к материнскому боку. Так они и миновали пролеты, ведшие на четвертый этаж. Обе в темно-синем, оттенка берлинской лазури, что красиво привлекал внимание к одинаковым золотистым волосам.

Внизу Анна Николаевна сняла руку, а девочка, столь же машинально, выпрямила спинку.

– Там… На Литейном, – выговорила наконец Лена. – Артиллерийская.

– Идем, дорогая, идем, – ровным голосом отозвалась мать.

Движение на Литейном оказалось перекрытым. Помимо того дорогу перегородили и для пешеходов. Взволнованная толпа, уже не малая, не позволяла толком разглядеть, что происходит чуть дальше, у Сергиевской Всей Артиллерии церкви.

Впрочем, Анна Николаевна уже поняла все.

«Им мало убить Колю, им мало запретить его стихи. Весь наш мир приговорен, его убьют весь. Пытаешься найти какую-то выбоинку меж жерновами, чтобы в ней жить. Иной раз и вправду что-то начинает получаться. Но каждый раз – черная метка, напоминание: вы всего лишь ждете расстрела».





И, словно замыкая четверостишие, на прозвучавшее в голове слово «расстрел» срифмовалось случайно услышанное:

– Тесно им, вишь, стало на Гороховой, – вздохнула старушка из простых, в сереньком платочке. – Здесь теперь хотят христианский род убивать-мучить. Сказывают, много этажей понагромоздят. И вверх и под землю. Для подвалов для пытошных. До адища глубиной пойдут этажи.

– А вы бы, гражданочка, поаккуратнее с контрреволюционной агитацией, – развязно вмешался молодой человек в мятых брюках и полосатой спортивной рубахе, украшенной значком Осавиахима. – Так ведь можно и неприятностей получить.

– Яйца курицу не учат, – гневно отозвалась старушка, оторвав взгляд от рабочих, разгружавших за ограждением грузовик, под приглядом солдат в васильковых фуражках с красным околышем. – Особо если курица хоть и старая, да годная, а яйцо вконец тухлое. Чем меня стращать надумал? Я пятерых сыновей пережила, чего мне терять-то? Развелось иродов-супостатов…

Все меньше и меньше столь откровенных слов на улице, подумалось далее Анне Николаевне. Не выбирают слов уж в самом деле только те, у кого ничего в жизни не осталось. Ей в ее тридцать с небольшим лет, в ее четвертой жизни, есть что терять. Первая жизнь, зыбкое воспоминание, слишком счастливая сказка. Сказка, что рассказывалась на сияющих паркетах, казавшихся маленькому ребенку не комнатами, а площадями. Сказка с дрожащими свечками и бьющими в барабаны стеклянными зайцами на немыслимо огромных ёлках, сказка, расширяющаяся гравиевыми аллеями, лужайками, рощами, прудом, доверчивым пони Орешком, первой настоящей лошадью Федрой… С музыкой, с неспешным шелестом прописей и круженьем глобуса, с теннисом, танцами… В нее теперь трудно верится, в ту сказку. Вторая жизнь, жутковатая, но высокая – курсы сестер, военный госпиталь… Третья, голодная и очень страшная, но такая живая: безумная завороженная влюбленность в Колю, рождение Лены, которую в первый год жизни было порой вовсе нечем кормить – даже пришлось отдавать на несколько месяцев в приют. Тяжелое счастье, но счастье. Та жизнь оборвалась в том черном августе. И эта, нынешняя, тоже страшная, но иная, безжизненная. Но сколько все же дорогого в ней: родители, театр, маленький ребенок и эта девочка, что порой так мучительно напоминает Колю: неуловимыми манерами, жестами, привычкой раскачиваться на стуле и в задумчивости барабанить пальцами правой руки.

Анна Николаевна вздохнула, кинула невольный взгляд на дочь, удостоверившись, что девочка не оторвана от нее толпой. За руку не возьми, она-де уже большая. Иногда ее терзали угрызения совести: ведь не только потому бэби так часто и подолгу у родных, что там молоко и чистый воздух. Лена, маленький бессознательный деспот, отчего-то требует полного внимания всей семьи. В сердце деда она, не замечая, оттеснила всех, правит маленькой королевной. Так ли он воспитывал ее самое, Анну? Ведь был куда как строг. И к чему она, взрослый человек, сейчас пошла на поводу у ребенка, придя сюда, где сейчас будет горько и страшно?

– Расступитесь, товарищи! А лучше и разойдитесь, здесь работы идут.

В толпу вклинился еще один взвод: в форме военных инженеров. Их сопровождала какая-то женщина в кожанке и короткой юбке, прокуренная даже на вид, с косынкой на стриженных темных волосах. Сколько их сейчас, таких женщин? Все на одно лицо, у всех одна манера – одновременно грубая по-мужски и по-женски разбитная.

– Граждане, разойдитесь! Граждане, ведутся инженерные работы!

Теперь это у них «инженерные работы»: уничтожение.

Здесь покоятся артиллеристы, русские герои.

Старушка мелко крестилась. За ограждением женщина деловито показывала какие-то бумаги курившему на особицу командиру. Что делалось вокруг самой церкви – не удавалось увидеть.

– Воротимся, Лена! К чему на это смотреть? Мы же ничем не можем помочь.

– Нет, мама. – Девочка была немного бледней обычного, но казалась уже спокойной. – Ведь нехорошо уходить, если расстреливают друга, правда? Пожалуйста, останемся до конца. Я хочу… я хочу запомнить.

Как же похожа! Коля, будто Коля, только маленький! И он бы не ушел, стоял бы и смотрел, чуть прищурясь, заледенев лицом, словно бы ненадолго повзрослев. Как же хорошо, что осталось несколько Колиных детских фотографий… Все, что осталось от Коли. Несколько фотографий – и эта девочка, которую можно лишь любить, но невозможно – понять.

«Она будет поэт, Аня».

«Почему она? Может, это Лева унаследует от тебя поэтический дар? Если таковой вообще можно унаследовать. В чем я позволю себе все же усомниться».

«Отчего никто не удивляется наследственной музыкальности? Я уверен, и поэзию можно передать в крови. Кровь – великая тайна, она исполнена памяти. Не знаю, почему. Но нет, не Лева. Это будет она, моя наследница. И такого наследства не экспроприировать хаму».

Грохот ударил как бич, оборвав воспоминание.

Кто-то рядом смеялся, пьяно, грязно. Заплакало несколько женских голосов. Старческий, дребезжащий, потянул дальше на мгновение остановившуюся молитву.