Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 94

   Позднее то же напряженное любопытство вызвал в нем театр, вернее нетерпеливое дрожание занавеса по ту сторону рампы: зыбкой границы между мирами, и он жаждал начала, наэлектризованный волнением зала и близостью неведомого. К самому же действию он почти сразу терял интерес.

   Он представил мать в ту пору, когда она работала уборщицей в поселковой больнице. Крупная, пугливая дивчина приехала в Изюмец с дальнего степного хутора. Она хваталась за любую работу, волокла за двоих, даже когда парусом попер живот, задирая белый халатик, кругом тесный и кургузый. Весь ее материнский инстинкт на первых порах ушел в стыд и боязнь пересудов. Этот телесный стыд через много лет болезненной мнительностью пророс в ее сыне. И его, своего первенца, она с первого дня побаивалась, как робела когда-то молодого приезжего доктора, от которого и понесла.

   Доктор был невысок, близорук и вызывающе юн. Пожалуй, он больше походил на мальчика, случайно надевшего белый халат, чем на будущее медицинское светило. С персоналом он был крайне строг, но без тиранства, просто людские слабости казались ему непростительной помехой на его пути к загадочным высотам. А вот хирургом он был просто блестящим! На молодого доктора она и смотреть боялась, но с нерастраченным пылом, до скрипа оттирала пол в его кабинете, надеясь заслужить хотя бы молчаливое одобрение. В лицо доктора она взглядывала лишь мельком, удивляясь его нездешней породе. Красивая бледность этого лица скоро сменилась на южном солнце матовой зеленоватой смуглотой. Лаково прилизанные височки, карие настороженные глаза и юношеский овал щек напоминали молодого поэта Лермонтова, поясной портрет которого украшал приемный покой еще с тех времен, когда в особнячке больницы размещалась восьмилетка. Вот только при молодом докторе не было ни опушенного соболем ментика, ни аксельбантов. Отвергая драматичную амурную стезю своего двойника, доктор не интересовался женским персоналом и даже в мимолетных симпатиях замечен не был. Но случаются в жизни и не такие курьезы. Должно быть, целомудренный страж его отлучился всего лишь на одну минуту, или именно такой сюжет был задуман и утвержден там, где готовят крутой замес будущего, но безответная любовь бывает не так уж и безнадежна, есть и у нее могущественные покровители.

   Летом доктор уехал в столицу с почти готовой диссертацией. Провожали его всем миром, со слезами, лохматыми букетами, кагором, сабантуем в ординаторской, напутственными речами и вздохами облегчения. Догадался ли он, почему она стала дичиться, шарахаться за угол, едва заслышит где-нибудь на другом конце коридора его резковатый петушиный тенорок. Хоть раз в далеких столичных снах приснился ли ему крохотный кудрявый Васенька? Она уже никогда не узнала. Но вглядываясь в темно-бархатные глаза взрослеющего сына, она ловила в них неумолимый блеск черного дамасского клинка, надвое рассекшего ее сонное существование.

   Характер Василия был отмечен многими странностями. Всего лишь раз и случайно «архитектор с птичницей спознался», однако давно подмечено, что детище такого союза наследует природу противоречивую и болезненно-страстную.

   Юность ознаменовалась для Василия отвратительной догадкой, что зачат он был между мытьем полов и выносом уток за «неходячими» больными, но мучительная надежда отыскать след отца много лет бередила его душу. Неукротимое стремление к этому человеку, тысячи мыслей о нем, слова упрека и страстные просьбы были его первой в жизни молитвой. Крупицы сведений, которыми он кормил свою душу, распаляя свою ненависть и любовь к отцу, стоили ему немалых унижений. Из дворовых сплетен он вызнал, что родителем его с большой долей вероятности был столичный практикант, будущее медицинское светило.

   …Дождь вновь набрал силу и шумел ровно, плескал в лужи на полу, ржавыми потоками бежал по стенам, каждый новый порыв ветра осыпал монаха ледяным градом, но отцу Гурию казалось, что дождь – это тоже молитва. Теперь он молился о Герасиме. Не так, как раньше, с чувством тонкой гордости, но словно пес в потемках выл над перерубленной лапой.

   Из звенящей воспаленной тьмы на него взглянули женские глаза. Небольшие, косенькие, с заячьей рыжинкой в сердцевине. Он не мог вспомнить, чьи они… За что укоряют, плачут о чем?





   Так растерянно, словно навек удивившись чему-то, смотрела когда-то Настя.

   Память вернула его к событиям прошедшего марта, когда скитался он у трех столичных вокзалов, простуженный и ослабевший от бескормицы. От него уже начали отшатываться люди. В его глазах завелась смертная стень, но он был свободен, свободен выжить и свободен умереть. Жизнь была проста и понятна. Счастье равнялось сытости, а покой – теплу. Разум его был занят бесконечной молитвой, не оставляя и минуты на тревоги или печаль.

   В один из первых скитальческих дней его досыта накормил в буфете какой-то молчаливый батюшка из Лавры, старушки-торговки протягивали ему соленые огурчики, зелено-стеклянные с морозцу. Сердобольная буфетчица совала ему, не поднимая глаз, стакан чая и горячий постный пирожок в промасленной бумаге.

   В другой раз безногий калека, с факирской ловкостью выбрасывающий из-за провшивившей пазухи старого камуфляжа десятирублевки и сияющую мелочь, набил его карманы «деньгой». У парня была словно срезана половина лица, но другая пьяно и нахально улыбалась всему миру, успевая заглядывать под юбки мимопроходящих горожанок. Отец Гурий успел узнать его прозвище – Циклоп. Дани Циклоп никому не платил, потому что дрался с остервенением, невзирая на любое количество нападающих.

   – Молись за Гликерию, Божию Лилию, отец, – на прощание крикнул Циклоп и попрыгал куда-то на своих руках-культях, одетых в полосатые вязаные носки. Через день Циклоп погиб под маневровым составом.

   Слежку он почувствовал не сразу. Парень в кожаной куртке, прячущий болезненно-бледное лицо под козырьком бейсболки, дважды мелькнул в зале ожидания, зацепился взглядом за монаха и встал поодаль. Отец Гурий медленно обошел зал, искоса пытаясь рассмотреть подозрительное лицо, но парень каждый раз отворачивался, так что отец Гурий видел лишь темные пряди сальной гривы, убранной в «конский хвост», да прострелянную по швам медными клепками короткую кожаную курточку.