Страница 7 из 9
И, улыбнувшись, добавил:
– Однако в скором времени та же тактика потребует обратной маскировки. Когда станет ясным, что наш бедлам не прекращается, но географически расширяется, то нужно будет сделать так, чтобы капиталистическим странам стало страшно пойти против нас. И вот, принимая у себя представителей капиталистического мира, гниющего Запада, мы будем показывать им торжественные парады, силу нашей военной мощи и ее организованность, демонстрируя орудия и всяческие танки, купленные на том же гниющем Западе.
Такая «обратная маскировка» наступила уже при Сталине и распухает до сих пор с каждым днем до невероятных размеров. В обоих случаях «капиталисты» поверили, вследствие чего из года в год и продолжают терять свои позиции.
Юрий Павлович, а вы Троцкого раньше знали?
Троцкого нет. Я познакомился тогда, когда мне назначили его портрет. У меня с ним были долгие разговоры, которые совершенно не похожи были на разговоры с Лениным. Троцкий увлекался искусством, очень любил, очень ценил искусство. Мы с ним ходили даже на выставки. Рядом с Реввоенсоветом помещался самый знаменитый Щукинский музей. В этом Щукинском музее, куда мы как-то вместе пошли, Троцкий, остановившись перед картиной Пикассо, сказал, что он особенно ценит Пикассо, потому что тот является для него символом перманентной революции, вечно меняя манеры своей живописи. Вот это та самая перманентная революция, которая сделала знаменитостью и миллионера Пикассо, и которая убила Троцкого.
Портрет Троцкого был заказан для Музея Красной армии. Троцкий мне сказал, что позировать в военной форме ему не хочется, он к этому не привык, в штатском костюме тоже не совсем подходит. Он просил меня сделать для него костюм. Я сделал ему костюм, его сшил портной государственный. Этот костюм был такой героический, но не военный, ему это очень понравилось. Он мне позировал довольно долго, потому что мне пришлось делать огромный портрет. Мне был заказан портрет четыре аршина в высоту и три в ширину. Между прочим, тоже любопытно, – моя мастерская была в Петербурге, но я должен был делать Троцкого в Москве. Мне отвели большую комнату в национализированном доме Льва Толстого. И вот в одной из комнат Льва Толстого, на стенах которой висели портреты Толстого фотографические, я должен был делать портрет Троцкого. Туда мне принесли колоссальный мольберт и лестницу, потому что мне приходилось работать на лестнице, потом невысокий стол, на который для позирования поднимался Троцкий в этом моем полувоенном костюме. Все разговоры с ним носили героический оттенок. Я сделал из этого портрета то, что мне вначале казалось нужно было сделать с Лениным, но Ленин меня разочаровал, а Троцкий наоборот меня вдохновил. Он стоит в этом костюме с протянутой рукой, грозно смотрит вперед. Я работал над ним приблизительно месяц с чем-то. Троцкий позировал мне 15 дней. Потом этот холст сразу же уехал в 1924 году в Советский павильон на биеннале в Венеции, в Италию, там он висел в центральном зале, занимал центральное место. Там я его видел последний раз. Потому что после этого я переехал во Францию из Италии, а портрет вернулся и исчез по двум причинам. Во-первых, потому что он все-таки был формальный, а во-вторых, потому что это был Троцкий. Во главе правительства стоял уже Сталин.
Юрий Павлович, вы не только знали Блока, но также были первым иллюстратором его поэмы «Двенадцать». Расскажите, что вам помнится об этих временах?
Да, с удовольствием. Я сделал иллюстрации к «Двенадцати» Блока в 1918 году. Это было первое иллюстрированное издание этой поэмы. Вышло оно в издательстве в Петербурге. В 1917–1919 годах Блок, несомненно, был захвачен стихийной стороной революции. «Мировой пожар» казался ему целью, а не этапом. Мировой пожар не был для Блока даже символом разрушения: это был «мировой оркестр народной души». Уличные самосуды представлялись ему более оправданными, чем судебное разбирательство. «Ураган, неизменный спутник переворотов». И снова, и всегда – Музыка. Музыка с большой буквы. «Те, кто исполнен музыкой, услышат вздох всеобщей души, если не сегодня, то завтра», – говорил Блок еще в 1909 году. В 1917 году Блоку почудилось, что он ее услышал. В 1918, повторив, что «дух есть музыка», Блок говорил, что «революция есть музыка, которую имеющий уши должен слышать», и заверял интеллигенцию: «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слушайте революцию». Эта фраза была ровесницей поэмы «Двенадцать». Но однако в январе 1921 года в Доме литераторов уже больной Блок произнес в речи, посвященной восемьдесят четвертой годовщине смерти Пушкина, следующие слова: «Покой и воля необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл…
Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение».
А сами иллюстрации? Может быть, у вас остались какие-то воспоминания именно о том, как вы понимали эту поэму и тем самым иллюстрировали ее, и как Блок ее понимал? Может быть, у вас остались какие-то воспоминания о том, как вы обсуждали все это?
Я, получив заказ, еще не знал Блока лично. Я с ним, конечно, встречался еще в студенческие годы, но я не был с ним знаком в буквальном смысле этого слова. Когда издатель «Алконоста» Алянский предложил мне сделать эти иллюстрации, то я находился в Москве, а Блок и Алянский жили в Петербурге. Таким образом мы были разлучены. Я начал делать иллюстрации, не поговорим о них с Блоком. Когда у меня было сделано некоторое количество этих рисунков, то я их выслал в Петербург и вскоре получил письмо от Александра Блока, где он критиковал и обсуждал мои рисунки. Начиналось оно такими словами: «Пишу Вам, по возможности, кратко и деловито, потому что Самуил Миронович <Алянский> ждет и завтра должен отправить письмо Вам.
Рисунков к «Двенадцати» я страшно боялся и даже говорить с Вами боялся. Сейчас, насмотревшись на них, хочу сказать Вам, что разные углы, части, художественные мысли – мне невыразимо близки и дороги, а общее – более чем приемлемо, т. е. просто я ничего подобного не ждал, почти Вас не зная.
Для меня лично всего бесспорнее – убитая Катька (большой рисунок) и пес (отдельно, небольшой рисунок). Эти оба в целом доставляют мне большую артистическую радость, и думаю, если бы мы, столь разные и разных поколений, – говорили с Вами сейчас, – мы многое сумели бы друг другу сказать полусловами. Приходится писать, к сожалению, что гораздо менее убедительно». Я не буду читать все письмо, потому что оно довольно длинное. Если кто-то хочет его прочесть целиком, то его можно прочесть в целом ряде книг, в советском издании сочинений Александра Блока, том 8, «Письма». Это издание 1963 года. Он критикует отдельный портрет Катьки, где пишет, что «Катька» – великолепный рисунок сам по себе, наименее оригинальный вообще, и думаю, что и наиболее «не ваш». Это не Катька вовсе: Катька – здоровая, толстомордая, страстная, курносая русская девка: свежая, простая, добрая – здорово ругается, проливает слезы над романами, отчаянно целуется; всему этому не противоречит изящество всей середины Вашего большого рисунка (два согнутые пальца руки и окружающее). Хорошо также, что крестик выпал (тоже на большом рисунке). Рот свежий, «масса зубов», чувственный (на маленьком рисунке он – старый). «Эспри» погрубее и понелепей (может быть, без бабочки). «Толстомордость» очень важна (здоровая и чистая, даже – до детскости). Папироски лучше не надо (может быть, она не курит). Я бы сказал, что в маленьком рисунке у Вас неожиданный и нигде больше не повторяющийся неприятный налет «Сатириконства» (Вам совершенно чуждого)».