Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 19



Если! – ха-ха! Да кто посмеет тронуть его? У Робеспьера кишка тонка! Народ – за него горой. Он знает улицы, а улицы знают его.

Ха-ха! Он неприкосновенен.

***

Луиза не стала кричать и звать на помощь, когда пришли арестовывать ее мужа. Она не вопила из окон, призывая народ заступиться за любимца толпы. Она тихо позволила его арестовать, потому что он сам, прежде всего именно он сам позволил себя увести.

Это был еще не конец – так говорили все. Дантон защищался на суде, обличал громогласно своих судей, но Луиза чуяла, что надо быть ближе к тайнику.

Камиля взяли в один день с Дантоном и Люсиль, и Камиль, обезумев, звали народ на свою защиту. Камиля вообще еле-еле удержали трое. И это его, человека довольно романтичного, избегающего стычек и драк!

И Люсиль пыталась заступиться, но ее почти что отшвырнули. Она рыдала. Луиза же призывала свое мужество до последней капли и держалась.

***

Когда Дантона казнили, Луиза рыдала по-настоящему. Ей было жаль этого человека, который не любил ее, и, которого она тоже не любила, но с которым существование ее было комфортным и который позаботился о ней. Она рыдала, страдала и горевала, но, конечно, не так, как Люсиль, которая обезумела от казни Камиля (его казнили в один день с Жоржем, одной партией), и металась, пока он был еще осужден, по всем знакомым, ища заступничества. В конце концов, это привлекло внимание…

Люсиль арестовали быстро. И она не сопротивлялась аресту.

Луиза же поняла, что больше ждать не следует, и, следующим же свободным вечером, пробралась к тайнику, забрала все деньги, какие смогла взять, собрала вещи, и отправилась прочь. Вместе с деньгами и вещами она увезла маленький портрет своего погибшего мужа, которого могла не любить, но которого не могла не уважать и о котором не могла не скучать.

Отправляясь в неизвестность, Луиза благодарила его за то, что он не позволил ей пропасть в нищете и в парижском духе революции.

6. Про еще одну ночь

Мари Маргарита Франсуаза Эбер привыкла засыпать одна. Она знала, что ее муж – Жак-Рене Эбер либо занят в клубе кордельеров, либо проводит время за подготовкой очередного своего выступления, либо – у своих любовниц.

Мари знала, что ее муж изменяет ей. Между ними никогда не было страсти и неземной любви, но сложилось холодное и вежливое отношение. Она была скорее для Жак-Рене опорой и другом, поддержкой, чем женой.

Они были ровесниками. Революцию помнили тоже примерно одинаково, хоть и Мари пришлось лишиться сана монахини от всего, что вдруг надломилось в обществе, треснуло. Мир, который выглядел надежным, закачался под ее ногами и жизнь, которую она хотела посвятить служению Богу, пришлось посвятить служению дому.

Мари не жаловалась – не привыкла и не умела. Она всегда знала, что есть те, кому гораздо хуже, а значит – ее долг быть сильнее любых тягот мира, поддерживать слабых духом.

Что было иронично? То, что Эбер прикладывал множество усилий, чтобы обрушить образ божьего промысла, как единственного проявления судеб людских. А его жена не могла разувериться, не могла не принимать все печали и скорби, все дни тяжёлой участи без веры!

Однажды она попыталась воззвать к мужу, сказала:

-Побойся гнева господнего, Жак!

Это был ее ответ на какое-то пылкое и горячее замечание, суть которого Мари уже не помнила, потому что в следующее мгновение Жак обрушился на нее:



-Гнева господнего? Ты говоришь о гневе?! Где же был его гнев, когда мы страдали от нищеты и голода? Где же был его гнев, когда оковы гнули нас к земле? Почему же он должен разгневаться на нас тогда, когда мы, наконец, решили поднять головы и увидеть солнце? Я – тот, кто знал голод и холод, нищету и унижение…ты хочешь сказать, что я, защищая других от подобной участи, гневаю господа?

И взгляд его был страшен. Мари дрогнула, потупилась. Она была достаточно робкой в его присутствии и такой оставалась. Ее не покидало ощущение, что в его жизни она занимает какое-то странно место, что он относится к ней с какой-то покровительственностью, особенно ему льстящей…

Жак-Рене быстро загорался и легко перекипал, когда речь заходила о подобных всплесках чувств. прогорев же, сожалел. Увидев потупившуюся жену и, чувствуя вину свою, заговорил он ласково:

-Прости меня, Мари! Это было грубо. Я не должен был говорить с тобой так.

-Это я не должна была вмешиваться, - перетянула на себя вину Мари Маргарита.

-Мы оба совершили ошибку, - подвел он итог, и коснулся осторожно ее руки: с легким досадным чувством отметила она вдруг краем сознания, что и касание его стало совсем другим – более дружеским. Так можно коснуться не жены, а верного друга…

Но Мари научилась уже гнать эту мысль. Она знала, что роль жены для ее супруга имеет другое значение, чем для нее самой и приучила себя подстраиваться.

В дни, когда ему было тяжело – она была рядом. В минуты, когда его терзало раздражение – умела найти слова поддержки. Иногда между ними наступало почти что гармоничное примирение, но длилось оно недолго: Жак-Рене легко увлекался женщинами. Он вообще легко увлекался.

Мари не роптала. Не закатывала скандалов. Вела себя тихо. К тому же, в одно из таких примирений у них родилась чудесная дочь и Мари благодарила бога (тайком, в одиночку), за этот чудесный дар, ведь когда кругом плещет смерть, так радуешься жизни!

Супруг же ее, после рождения дочери попытался уделять семье побольше внимания, но его так гнуло от тоски и непривычного уклада, что Мари, зная деятельную его натуру, не умеющую находить успокоение, сама подтолкнула его к делам, подходя к этому вопросу с мягкой деликатностью...

И Жак-Рене оценил это. Он вообще считал, что ему повезло с женой, и, хотя не испытывал он к ней горячей любви, почти не делил с нею ложе, он старался сделать так, чтобы она не знала о его любовницах – быстро сменяющихся, как и события в этом сумасшедшем времени, когда один день запросто мог изменить события предыдущего и вытащить все слова и действия наизнанку. И вот уже, вчера, тот, кто считался героем, на следующий день порицался, а то, за что его возносили – становилось его карой и клеймом.

Мари догадывалась о многом. Мари не была глуха и слепа. Но в ней было смирение перед веком, на который выпала ее жизнь, сострадание и дочь. Именно дочь стала ей отрадой, перекрыв все неисполненное в полной мере счастье, что могло только выпасть…

Мари Маргарита привыкла засыпать одна, зная, что супруг возвращается поздно, но в этот вечер, только легла она, как услышала, что открылась дверь.

Решила, что почудилось, к тому же – некоторое время, как бы она ни прислушивалась – стояла тишина. Но затем шаги все-таки раздались, но не торопливые, которые обычно выдавали ее супруга, а какие-то тяжелые. Словно каждый шаг давался вошедшему с усилием.

Мари внутренне сжалась. Страх сковал ее тело. Страх не за себя, а за дочь, что так мала… губы зашептали молитву.

Она знала, что дни облиты кровью, что легко исчезают и меняются имена, что возносившиеся еще месяц, полгода и даже несколько дней назад – легко попадают на эшафот. И по мрачности мужа своего догадывалась, куда уже дует ветер…

Но это был Жак-Рене.

Вернее, то, что оставалось от его деятельной натуры, что носилась весь день по городу, появляясь то в одном доме, то в другом, то в клубе кордельеров.

Теперь казалось, что он очень стар, хотя ему было тридцать шесть, даже Мари, зажегшей тусклую свечу почудилось, что ему намного больше! А ведь она сама была даже немного старше! Но лицо… ох, это лицо. И глаза, пылающие когда-то глаза – все выцвело.