Страница 21 из 27
Поговорили, поговорили об этом загадочном убийстве и скоро забыли, как забывают все на свете.
Вместо Скарятиной пела в опереточном театре другая примадонна, моложе, красивей и с еще большим количеством бриллиантов. И никто не вспоминал про Скарятину.
А бойкие столичные газеты в погоне за "сенсацией" взапуски рекламировали новую знаменитость. Это был маг и волшебник Николай Феликсович Леонард, в отдаленном прошлом кавалерийский офицер, потом земский начальник где-то в глухой Сибири и, наконец, гипнотизер, на глазах у всех совершающий чудеса… Кучка завзятых скептиков называла его шарлатаном, но большинство верило в него безгранично. Наложением рук он лечил больных, алкоголиков, эпилептиков, и они уходили от него исцеленными. Вокруг Леонарда выросла группа его рьяных поклонников и поклонниц. Они внимали каждому его слову. Он был для них кумиром и они верили в него, как в Бога.
В газетах печатались его портреты, отрывки биографий, рассказывались подробно совершенные им чудеса. Это был самый модный человек в Петербурге, затмивший своей популярностью даже Плевицкую. Называли барышню из общества Башилову, которая под внушением Леонарда битыми часами декламировала неведомые стихотворения и поэмы. Все это записывалось тут же стенографисткой, расшифровывалось и получалась какой-то сказочной красоты поэзия.
Называли художницу Любарскую. Говорили, что на сеансах у этого волшебника она впадала в транс и сумбурной эскизной манерой, сама не зная что выйдет, рисовала какие-то кошмары. Обыкновенное же ее творчество, создавшее имя Любарской, носило изящный, салонный характер.
Однажды редактор пригласил Агашина к себе в кабинет.
– Вот что, дорогой Иван Никанорович, – теперь он уже не называл его больше Агашиным, – необходимо утереть нос этим "Петербургским Отблескам". Вот в чем дело. Я под строжайшим секретом узнал: сегодня ночью у Леонарда будет художественный сеанс с этой Любарской. И вот что, дорогой, – если бы вы знали чего это мне стоило!.. – я выхлопотал вам право быть на сеансе. Кроме вас – ни одного газетчика. Ни-ни!.. Вы понимаете, какую мы сенсацию поднесем публике! Конфетка будет! Поезжайте сегодня туда к полуночи, посмотрите, понаблюдайте и напишите этакий сочный фельетончик. Побольше таинственности. Если нужно – приврите! Ну что вам стоит?
– Мне – ровно ничего. Это будет стоить редакции, вернее – конторе.
– Вот видите, какой вы умный умница. Итак…
– Итак, я буду сегодня на этом художественном сеансе…
– Желаю успеха. Только знайте, дорогой, побольше бы туда кайенского перчику!
Оставив пальто у швейцара, Агашин в новеньком с иголочки сюртуке поднялся вверх по широкой мраморной лестнице. В обширной передней его встретил немолодой лакей с угрюмым, неподвижным лицом. Громадная, залитая электрическим светом гостиная. Золоченая мебель отражалась в холодном, как лед, сияющем паркете. На одном из этих золоченых стульев сидела важная старуха, вся в черном. Агашин поклонился ей и она ответила чуть заметным кивком.
Агашин ежился, – так было холодно. Через несколько минут угрюмый лакей принес в корзине кокс и затопил мраморный камин. По направлению Агашина лакей уронил:
– Николай Феликсович скоро выйдут… У них больные…
В гостиную входили новые люди. Высокая, тонкая девушка с печальной кривой линией маленького рта. Молодой человек, бледный, бескровный с каким-то белесым пухом вместо волос на голове.
Бесцветная дама неопределенного возраста, неопределенной внешности.
Агашин сначала стеснялся этих новых людей, но обычный репортерский апломб явился к нему на помощь, и он живо со всеми перезнакомился. Важная старуха в черном оказалась польской графиней. Она приехала в качестве почетной гостьи. Графиня варварски искажала русскую речь и предпочитала изъясняться по-французски с тонкой барышней, которая говорила, как парижанка. Эта девушка с кривой линией губ и была та самая Башилова, о которой писали в газетах.
Бледный молодой человек отчетливо назвал Агашину какую-то немецкую фамилию, потряс его руку своими бескостными, мягкими пальцами и с доверчивым открытым видом сообщил:
– Вы знаете, что проделывает со мною Николай Феликсович? Достаточно одного прикосновения, чтобы весь я забился в конвульсиях. Он научил меня безболезненно втыкать иглы в собственное тело…
Публика все прибывала и прибывала. Незнакомые осматривали друг друга, знакомые собирались в группы. И все говорили вполголоса, кидая взгляды на ту дверь, откуда с минуты на минуту должен был показаться современный Калиостро. Агашин так и окрестил свой будущий фельетон: "У современного Калиостро", хотя сам, говоря по правде, имел понятие весьма смутное о знаменитом кудеснике восемнадцатого века.
Итак, все ждали и всем напряженно хотелось встретить Леонарда. Поэтому никто и не уловил момента его появления. Он как-то неслышно вошел, и его тогда лишь заметили, когда, почтительно изогнувшись пред польской графиней, Николай Феликсович с повадкой старосветского придворного целовал ее руку. Выпрямившись, он оказался пожилым человеком, невысокого роста. Агашин мысленно "записал" его австрийскую блузу, синие кавалерийского образца панталоны со штрипками и дамские прюнелевые туфли с высокими каблуками, на крохотных, уродливо-крохотных для мужчины, ножках.
Леонард отыскал глазами в толпе Агашина и прямо подошел к нему. И заговорил с тою же учтивой манерою придворного петиметра былых времен:
– Очень рад познакомиться… Александр Максимович мне так хорошо говорил о вас. Хотел бы думать, что вам здесь не будет скучно. Любарской еще нет, но вы слышите звонок? Это – ее звонок. А после сеанса вы доставите мне большое удовольствие – осмотреть мою скромную приемную, где я лечу больных.
Агашин совсем близко видел чисто выбритое лицо с красными жилками и военными усами. Видимо, здорово "прогусарил" свою молодость Николай Феликсович, и много шампанского было выпито, а теперь он вел аскетическую жизнь, не ел, а вкушал, и, кроме кваску да чаю, ничего не пил.
Леонард не ошибся. Вошла Любарская с золотой сеткой на густых, причесанных двумя вороньими крыльями, волосах. Удлиненный овал бледно-матового лица и большие темные широко-раскрытые глаза. Свободными, спокойными складками падал вокруг стройной фигуры бархат ее одеяния, – не платья, а именно одеяния.
И как у польской графини, так и у художницы, Николай Феликсович, склонившись, с позабытой теперь учтивостью поцеловал узкую бледную руку, горящую кольцами.
Греясь у потрескивающего камина, высокий плотный брюнет, с аккуратно подстриженной на заграничный манер бородой, не сводил глаз с Любарской. В этом человеке с алой чувственной нижней губой, к которой вплотную подходила густая холеная борода, угадывался знаток женщин. Любарская волновала его своей оригинальной красотой, хотя, с общепринятой точки зрения, в ней не было ничего красивого.
Фамилия его – Еленич. Это – известный в Петербурге делец. Он, для виду, числился при каком-то министерстве. Но службой не занимался вовсе. Еленич поглощен был целиком всевозможными предприятиями, то зарабатывая десятки, даже сотни тысяч, то прогорая и нуждаясь в нескольких радужных. Темных дел ему не приписывала даже вездесущая петербургская сплетня, и репутация его была чиста. Те, кто знал его, говорили, что он хороший, любящий муж и отец.
Леонард обвел взглядом всех гостей и сказал:
– Что ж – приступим?
Любарская села за стол, на котором лежали большие белые твердые картоны. Сбоку – узкая коробка с длинными палочками угля и красными карандашами.
Чьи-то руки положили верхний картон на колени Любарской. Приблизившись к художнице, Леонард коснулся пальцами ее плеча и произнес каким-то другим голосом:
– Отдайтесь вашему высшему "я" и творите свободно!..
И отошел в сторону.
И вдруг позабыл о художнице. Усталый, какой-то бессонный взгляд…