Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 19



Холодно. Матрос запахнул шинель. Солдатская одёжа грела не хуже водки. Непривычно длинная и тяжёлая, она тем не менее пришлась к месту в позднеосенние холода 1918 года. Спина шинели пробита пулями в двух местах. Левая пола задубела от крови. Матрос снял одежду с драпавшего белогвардейца, бойца так называемого Добровольческого корпуса или, иначе говоря, банды контриков, жирующих на деньги германцев. Матрос сам и пристрелил его: две пули всадил в спину. Третью – в голову. Ну а в кровушке искупался, когда валандались с пленными мародёрами в одном из бывших буржуйских поместий Гатчинского уезда.

Недолгая служба в ГубЧК уже приелась матросу, но куда податься, если нет имения и не приписан к части, где можно получать ежедневное довольствие? Вот и стой в переулке, будто ты не матрос, не опора революции, а привратный столб. Вот и охраняй неспокойный сон перепившихся вусмерть чекистов. Сплюнув досаду себе под ноги, на булыжник, матрос обратился к случайному прохожему, тянущему за собой лошадь:

– Слышь! Ты ж из крестьян. Наверняка при имении жил. Скажи-ка, как у бар называется тот, кто при дверях служит. Ну тот, что гостям отпирает. Пальто и шляпы принимает. А между приёмами на стульчике дрыхнет.

– Э? – отозвался случайный прохожий.

– Не мажордом, нет?

– Сам ты мажордом!.. Но, Солнышко! Переставляй копыта бойчей!

– Ах ты, сермяга постная!..

– Ты б посторонился и воротину шире отвалил. Луна взошла. Нам с Солнышком ночевать пора. Тут у тебя не гостиница?

Матрос потянул носом. От «сермяги» за весту пахло свежим хлебом и брагой. Это помимо дёгтя и лошадиного пота. Это помимо лоснящейся, не по-русски чисто выбритой хари. Такие рожи бывают только у офицеров. Может, и этот ряженый? Тогда откуда эта наглая крестьянская привычка креститься на каждый купол и оглядываться, поцокивая языком, на каждый подол? Матрос ещё раз оглядел фигуру прохожего. Всё как обычно: овчинная доха, сапоги, засаленная овчинная шапка, сапоги хромовой кожи. Такие сапоги «сермяге» не к лицу – смутительно гладкой, босой роже.

До революции всё было ясно и однозначно. О сословной принадлежности того или иного обывателя возможно было судить по внешности и повадке. Но после революции всё перемещалось. Матрос повздыхал. Если уж Бог и существует, то почто Он сначала шарахнул этот мир молотком, а потом сгрёб осколки в куль и, перемешав их, снова рассыпал, да и склеил абы как? Неужели получившееся в итоге совершенно неуместное, ни к чему не пригодное сооружение, можно именовать «справедливым миропорядком», о котором так любят толковать большевики?

Вот, к примеру, этот мужик. Ему полагается иметь мохноногого, кряжистого мерина, которого хоть в соху, хоть в телегу впрягай, хоть свадебные ленточки к хомуту привязывай, хоть под седло его, хоть сожри с голодухи. Но у мужика не мерин, а серая в яблоках кобыла, стройная и наверняка резвая. А ведь «сермяга» – не пристрастившаяся к лисьей травле барынька. «Сермяга» впряг кобылку в щегольскую пролётку и тащит бедолагу за собой под уздцы. А на северной окраине Пскова то и дело возобновляется пулемётная трескотня. Товарищ Матсон недавно вернулся оттуда с другими товарищами. Все злые, в кровищи перепачканные, но без ран. С устатку прикончили запас водки, но его, бывшего матроса Чудской флотилии, а ныне сотрудника Псковской ГубЧК, обнесли и повелели на часах стоять, совершенно позабыв о сути пролетарской агитации, которая обещала полнейшее равенство и никакого подчинения ничьим приказам. А ему на этой новой должности и подчаска не полагается. Сам ворота закрывай. Сам засов накладывай. Сам сторожи. Сам наблюдай, как награбившаяся вдосталь рожа ночь-полночь по улицам мотается, да ещё и крестится совсем не в духе современного момента. Надо бы загородиться от развратительного зрелища воротами, а то, не ровен час, случайно подстрелишь лоснящегося гада. А переулок тесный, дом к дому. И дома всё каменные. А улица хоть и вымощена, но не широка. Окошки по обеим сторонам улицы светятся, и ведомая «сермягой» пегая кобылка гордо шествует от одного желтого квадрата до другого. Да на этой улице и днём темнее может быть, потому что окна не светятся, и если пальнуть по «сермяге» на таком-то свету, то промазать непросто будет. Тем более матросик полстакана законных пропустил, а хороший самогон руку для прицела твёрже делает.

Матрос уж поднял к плечу винтовку, но засомневался. Над крышами купеческих домов тут и там торчат, отражая яркий лунный свет, золочёные кресты. По переулку шляется разномастный люд. В том числе и бабьи юбки шелестят, и каблуки барынек цокают. Как избавились от царского угнетения, так все стали допоздна шастать, несмотря на общий бандитизм. Но этого мало! Из-за плотно сомкнутых занавесок нет-нет да и высунется любопытствующая рожа. А «сермяга», он хоть и странного вида, но пока вроде бы вполне мирный обыватель. Везёт что-то на продажу по спекулятивной цене. Опять же кобыла и пролётка ему не родные. Наверняка «сермяга» барина своего пограбил, нажился и теперь аж лоснится. Сермяга – двойственная личность. С одной стороны, он социальная база пролетарской революции, но с другой, как нажившийся и сытый, сродни тем, кто так недобро выглядывает из-за занавесок. Начнёшь стрелять в «сермягу» – вой вселенский поднимется. Бабы завизжат, а эти выжиги за занавесками тут же петицию в горсовет настрочат, дескать, произвол. Грамотные! А ему, как бывшему матросу и флотскому пролетарию, слетать с чекистского довольствия совсем не хочется. Отсюда вывод следует простой: закрой, матрос, ворота и глазами по переулку не шарь. Так и довольствие, и шкуру сохранишь.

Матрос уже тянул на себя воротину, когда наглый «сермяга» обратился непосредственно к нему, но без поклона и шапки и не ломал, как это принято у трусоватых сельских «пролетариев», когда те обращаются к вооружённому человеку:

– Ты почто ворота запираешь, товарищ? Хоть бы петли смазал. Слышь, как скрипят? Да потише тяни! Всех мертвецов на местном кладбище перебудишь.

– А ты давай-ка мимо, «сермяга»! – огрызнулся матрос.

И продемонстрировал приезжему побелевшую от гнева, сомкнутую горсть.

– Я к товарищу Матсону. Где он?

– Да хрен где.

– Ты отвечай серьёзно, не то обижусь.





– Да ты сам-то кто, «сермяга»? Кого по пути обобрал?

– Я из Гатчинского уезда. Сергей Творогов.

– Грабитель усадеб?

– Христианин. Товарищ Матсон из наших мест. Волостное начальство как прознало, что он во Пскове в начальники вышел, то собрали меня с гостинцами.

– Где гостинцы? Показывай.

В ответ приезжий вытащил из пролётки карабин. Быстро взяв наизготовку, мужик снял орудие с предохранителя.

– Карабин смазан и снаряжен честь по чести. Стрелять я умею, не сомневайся, но не хочу. Карабин тоже подарок.

– Да ты не контра ли?

Матрос вскинул винтовку. Так стояли они друг напротив друга, словно изготовившиеся к бою петухи.

– Ты лучше глянь, что у меня в пролётке: корзина с яйцами, половина барашка, окорока – всё копчёное! – гуси и куры со льда, мешок картошки, морковь, репа…

– Хороши подарки! – крякнул матрос, опуская винтовку. – А нет ли сапог? У меня обувка ещё на «Ольге» прохудилась. Вот! Что пялишься, дура? Я тебе не какой-нибудь волостной шаромыга, а матрос канонерской лодки «Ольга»!

И матрос принялся попеременно задирать ноги, демонстрируя ветхую обувку.

– Экая ты танцорка! – оскалился «сермяга». – Давно ли с лодки дезертировал?

– Сапоги давай! Нет сменных – снимай с себя!

– Сапог не дам. Но у меня есть кое-что получше. Оно обложено соломой и забрано в обрешётку из тонких реек, чтобы не разбилось на наших-то ухабах.

– Водка? – выдохнул матрос.

– Небось не все мозги тебе Чудским-то ветром выдуло, – ухмыльнулся «сермяга». – Отворяй ворота. Водки ему! Может, ещё вина французского?

Они расположились неподалёку от денника, в бывшей кузне, под боком давно погасшего горна. Кузня – крытый тесом каменный сарай, достаточно добротный, чтобы отразить все атаки холодного ветра. На каменном полу можно вполне безопасно запалить жиденький костерок, вскипятить чай, поджарить на прутьях куски парной свинины, испечь несколько картофелин.