Страница 5 из 40
У губернатора Переверзева в числе прочих приближенных к нему чиновников служил некто Барышников, сын балашовского помещика, и был весьма препотешный. Федор Лукич души в нем не чаял и как бы ни бывал порой сердит на его шалости, всегда спускал любимцу. А шалости и выходки случались иногда, к примеру, такого рода. В первый год приезда Переверзева ему необходимо было лично объясниться с балашовским предводителем, отчего он и пригласил того приехать в Саратов. Предводителем был господин Струков, по-суворовски шустрый и бойкий старик екатерининских времен, упрямо носивший косу, сапоги с ботфортами и мундир безвозвратно ушедшего века; вид при этом имел весьма серьезный и важный. Человек он был умный, уважаемый всей губернией и очень влиятельный. Вызванный в Саратов, Струков, не знавший и не видевший прежде Переверзева, захотел дознаться, зачем его выписали из Балашова, а посему заехал в канцелярию к Барышникову. Тот нимало сумняшеся взялся доложить о приезде, причем на полном серьезе уверил старика, что-де новый губернатор безнадежно глух и с ним надо общаться как можно громче. Губернатору же Барышников поведал то же самое про Струкова. И вот старик, представясь Федору Лукичу, гаркнул, как на плацу: «Честь имею представиться… балашовский уездный предводитель дворянства». Губернатор, набрав воздуха, отвечал ему еще пыльче: «Очень рад с вами видеться». Многие бывшие там переполошились их дикому крику – «уж не тронулись господа головой?». А ор становился все громче и все отчаяннее. На счастье иль беду случилось в это время приехать еще какой-то сановной персоне. Губернатор стал с нею говорить вполне обыкновенным спокойным голосом. Тут-то только Струков и убедился, что Переверзев вовсе не глух, и, покраснев до ушей, стал премного извиняться в громком «фельдфебельском лае», всю вину заслуженно свалив на пройдоху Барышникова.
Над этой выдумкой долго смеялись, и много было о сем пересуд. Струков же от губернатора прямиком нагрянул в канцелярию и едва не прибил ерника тростью, клятвенно обещая во время дворянской баллотировки непременно бросить ему двадцать пять черных шаров.
Эту историю, с легкой руки Ивана Платоновича прозванную «дуэль», нынче и разыгрывал в лицах Кречетов. У Василия Саввича от смеха даже в боку закололо, сперло дыхание; купец ревел медведем, держась то за живот, то тыкая окольцованным в золото пальцем в Алешку:
– Вот так бенефис! Ну, покорил, ха-ха! Уложил на лопатки, пострел! Да ты и впрямь, братец, мастер розыгрыша! Водевилист из тебя, похоже, знатный станется. Нет, вы токмо гляньте, сударушка Людмила Алексеевна, как он у вас, шельмец, калькирует их превосходительство. Ха-ха! И откуда что берет, чертяка? Тут тебе и «скоты», и «ослы», и «телята»! – все словечки, что сыплет во гневе Федор Лукич. Поди, твоя работа, Платоныч? Ой, смотри, с огнем играешь… Их благородия не жалуют вольности… Ну да ладныть, все равно молодца! – Злакоманов снова сотряс горницу гыкающим смехом. – За такое дело, Лексей, я еще раз чокнусь с родителем твоим. Наливай, Платоныч!
– Изволите, гостюшка дорогой, чтоб Алеша еще что изобразил? – мягко улыбаясь, словно невзначай клюнула вопросом маменька.
– Ну уж нет, благодарствую. Верю! Сыт примером… душа больше не примет…
Зазвенели рюмки, табачный дым сизой вуалью потянулся под потолок.
Алешка, весь напряжение, еще не вполне отдышавшись от представления, впился, что шип, глазами в купца. Одобрение взрослых было для него наградой. Но почивать на лаврах не приходилось; вопросы «возьмут – не возьмут», пристроят ли его в театр, вырвав из опостылевшего дома, становились невыносимыми. Внешне оставаясь спокойным и ровным, он судорожно стиснул зубы, так что заломило скулы. Прикипевший к бородачу взгляд ловил на его губах первое слово, которое они произнесут. В какой-то момент в его горячечном сознании мелькнула шальная мысль упасть на колени перед этим огромным дядькой, схватить его намертво за сапог и умолять, умолять, не скрывая слез и отчаянья, взять с собой, покуда его степенство не оттает сердцем. Но твердые слова приходского батюшки сдержали Алешку: «…Не смей себя унижать коленопреклонством. Поступка сего достоин лишь Бог!..»
– Ну что-с, уважаемые. – Василий Саввич с купеческой основательностью утер кумачовым платком мокрые губы. – Ладныть, быть посему. Нынче-с же заберу мальца и представлю Соколову, – торжественно поставил жирную точку в «смотринах» Злакоманов и тут же поманил к себе Алексея: – Вот что… слушай сюда… – по-отечески слохматив пятерней русые волосы подошедшего подростка, весомо уронил торговец. – Заруби на носу одну истину: в жизни, савояр, трудиться надо, а не «ура» кричать. Служба… лени, измены и праздности не прощает, так-то вот! Гляди, не осрамись! Чтоб я за тебя не краснел. А теперь собирайте парня. Я через час заеду.
– Государь наш! В ноги, в ноги, Алешка! Руки целуй спасителю! Вот оно-с, неизбежное, мать. Господи, дай бог тебе здоровья! Век на тебя молиться будем-с, благодетель ты наш!
Иван Платонович суетно, как мог широко распахнул руки, желая на дорогу заключить в объятия Злакоманова, но Василий Саввич недовольно повел налитым плечом, легко отстраняя отца.
– Что за глупости, брат, будет. Коль я с тобой, значит, и обчество-с. Чай, не прощаюсь. Наше вам, Людмила Ляксевна.
Глава 4
Сборы были короткими. Алексею шел двенадцатый год, и родители были рады – не рады, что младшего все же удалось пристроить в театральное училище на казенный кошт. Положение актеров, признаться, было не лучшим: лицедейство в те времена особым почетом не пользовалось. Благородные известные фамилии не жаловали комедиантов городского театра и ставили их немногим выше бродячих певцов с дрессированными собачками и сурками, что наводняли волжские ярмарки, расцвечивая их походными балаганчиками. Были и те, кто в театр – ни ногой, с убеждением полагая, что наслаждаться бесовскими представлениями есть, право, большой грех. «О чем говорить? – со слезами вздыхали и отводили друг от друга глаза родители Алексея. – Ежели скончавшегося актера или актрису… церковь настрого запрещает хоронить на городском кладбище…» Тем не менее маменька, не скрывая слез, благословила образком младшенького, живо собрала баулы и подала узелок с домашней выпечкой и небольшим запасом любимых Алешенькой сладостей. Проникновенно глядя в карие глаза сына, она испытывала сложную материнскую гамму чувств: щемящую боль расставания, неясные, а оттого еще более пугающие предчувствия перемен… и в то же время теплую волну облегчения. «У семи нянек дитя без глаза, а теперь мой сы́ночка под настоящим присмотром станет». Опять же голова не будет болеть ни о гимназии, ни о частном пансионе госпожи Кирсановой, где при отсутствии в семье денег Алексей числился в «приходящих». Напротив, положение актера при муниципальных и императорских театрах как-никак обеспечивало будущие горизонты сына, да и они сами, что греха таить, освобождали себя от лишнего рта. «Дмитрий уж совсем взрослый, не за горами в жизнь выйдет… Слава Христу, хоть на него денег хватило…»
– Алешенька! – Мать горячо прижала к груди молчавшего, собранного в дорогу сына. – Ты уж большенький, веди себя хорошо, мой славный, будь вежлив, внимателен к старшим. Господи, да какой же ты у меня худенький, малахольный! – Маменька заплакала. У Алешки тоже защекотало в носу, к горлу подкатил предательский ком, на длинных ресницах сверкнули слезы. – Вот здесь… пирожки… твои любимые с печенью, луком… А хочешь, позаймись орешками, я Степаниде наказала уже колотых на рынке купить… Ты только кушай, родной, и знай, что мы тебя очень любим, любим… Я буду навещать тебя, милый! Ох, как жалко, что Митя в гимназии!
Раскрасневшееся, сырое лицо матери вновь прижалось к пылающей щеке Алешки.
– Ну, будет вам турусы на колесах разводить! Лексевна! Я сказал, хватит! Чай, не на смерть посылаем. Ты лучше аллилую нашему покровителю возведи! – Пьяно шаркая каблуками стоптанных туфель, из коридора подал голос отец, но вдруг осекся, насторожился. За прозрачным стеклом окна дробно и деловито застучали копыта, дружно брякнули бубенцы, послышались голоса. – Василий Саввич приехали-с! Ну, Лёшка. – Отец, напоследок обдав перегаром, больно поцеловал взволнованного сына. – Как говорится, вбей крепче, Фортуна, золотой гвоздь в колесо удачи. На, держи, неблагодарный, и помни доброту отца. – Иван Платонович, придерживаясь за дверной косяк, решительно запустил руку в карман полосатых брюк: – Деньги небось нужны?