Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 40

– Во, во! Истинно так! Он, злыдень зверюкатый, в ком нашукает уменья, того и гнобит. Я нынче чуть не сдох на его заносках. Я тебе вот что скажу: подсюк он… подсюк и есть!

Кречетов не ответил. Освободил из жарких тисков «балеток» гудящие от усталости ноги, поставил босые ступни на прохладный пол, откинулся спиной на спинку стула, закрыл глаза: «Верно, однако, глаголет хохол… Дарий в ком больше найдет способностей, на того и крепче положит глаз, не скупясь при сем на тумаки и пощечины. И то верно, что по количеству синяков да шишек легко можно высчитать, кто у него в “одаренных” ходит».

А поскольку Кречетов и Гусарь довольно скоро выбились в первую пару, то, надо полагать, что на их теле красовалось изрядно следов ответного усердия и любви учителя. Каждый божий день с упрямой египетской методичностью Дарий надсадно добивался от них все более и более совершенного исполнения пируэтов, высоких и бодрых прыжков, сильных стремительных вращений в воздухе, виртуозных заносок. И к четвертому году пребывания Кречетова в «потешке», окрепший от бесконечных упражнений, он стал, не задумываясь, завидно легко выделывать пируэты, глиссады, антраша и прочие балетные хитрости, на которые приходили дивиться даже опытные знатоки этого дела. Ему на славу удавались фигуры разных характерных танцев: пусть это были хореографические фрески китайских, испанских, индийских или каких других народов. По словом маэстро, его ноги «стали чувствовать вдохновеннее». А непреходящий с первых дней страх перед наставником в конце концом смешался с восторженным чувством обожания. Кречетов и сам позже не раз повторял, что танцы, гимнастика рук и ног, общий тренаж «потешки» как ничто закалили его слабое от природы тело. И уж без всяких обиняков признавал, что успехом в водевилях или балетах, где ему приходилось все чаще исполнять главные роли, он полностью обязан урокам мэтра.

Глава 5

Но пока шел только четвертый год обучения. Желанный горизонт выпуска так и оставался по-прежнему горизонтом; впереди еще маячили долгие изнуряющие месяцы зубрежки и маяты по «специальности».

В семь часов воспитанников (независимо от курса) срывал с нагретой постели неумолимый звонок, и после утреннего туалета воспитатели вели всех в балетный класс, который потешные с присущей им выдумкой окрестили «стойло». В классе, от веку пропахшем прогорклым потом и худо протопленном одноруким Федором, при жухлом свете нескольких оплывших свечей они становились к палке и со слипающимися глазами, под мерный счет репетиторов-мастаков или старших балетных, начинали разогреваться, выполняя бессчетные наклоны, тандю, плие, батманы и прочее, заканчивая аллегро.

После скудного завтрака воспитанников ожидали так называемые «научные» классы – с восьми до одиннадцати. Здесь штудировались предметы, которые были подобраны самым загадочным образом. Кроме Закона Божия, ими постигались русский и французский языки, этика и эстетика, греко-римская мифология, арифметика и археология, география, история Отечества, фехтование, каллиграфия, а также верховая езда. «Зачем нам, актерам, все это?» – ломал вместе с другими голову Кречетов. Но вопрос «зачем?» так и оставался вопросом.





В одиннадцать часов, поднаторев в науках, потешные расходились для занятий по «специальности», которые тянулись улитой до часу дня. И там опять «без просвету и продыху» балетмейстеры колдовали над их телом. Потом, как насмешка, случался краткий перерыв на обед, и с трех до пяти шли занятия в общих классах искусств. Дирекция почитала своим неукоснительным долгом обучить всех воспитанников пению, светским танцам, драматическому искусству и игре на музыкальных инструментах. И если сами юнцы подчас не зрили в этой практике смысла, то это не значит, что он отсутствовал. Педагогический совет училища полагал, что, выйдя «в мир», каждый выпускник обязан сыскать себе применение и достойно выслужить положенные десять лет при театрах – только тогда средства, затраченные на их воспитание, могут считаться погашенными, так как скрупулезно и методично вычитались из жалованья. Однако против практической и меркантильной существовала еще и другая, более значимая польза данной методы, пожалуй, вряд ли вполне до конца осознаваемая и самим начальством: такое разностороннее образование для одаренного воспитанника на поверку оказывалось бесценным даром. Выпускник становился мастером на все руки, выдюжив тренаж в различных областях актерского искусства. Его амплуа не знало границ, распахивая широкий выбор ролей на службе театру.

Это случилось все той же зимой, на четвертом году пребывания Кречетова в стенах училища. В одно из воскресений Алексей, как обычно, отправился навестить родных: сердце его крепко тосковало по маменьке и брату Мите. Однако сам дом он навещал весьма неохотно, если не сказать, через силу, оттого как там его ожидала вечная «пропилка» и хмурые наставления пьяного отца. Так и не сыскав определенного, стоящего для главы семейства занятия, Иван Платонович продолжал пить горькую, все реже пробуя добиться места управляющего в богатых домах. Прежде, в более свежие годы, лет пятнадцать назад, он еще наводил впечатление человека положительного, основательного, не без достоинства, но вспыльчивый, неуживчивый нрав всякий раз ставил ему подножку. И даже редкие, внезапно накатывающие, что волна, минуты душевной широты теперь все больше сменялись вспышками беспричинного, дикого гнева, превращая его в тирана и деспота. Теперь уж как год в их доме не было Степаниды… Иван Платонович, толком не рассчитав беззаветно преданную дому няньку, выставил старуху за дверь, обидно обозвав ее «приживалкой» и «бесстыжей нахлебницей».

Маменька, Людмила Алексеевна, по этому случаю очень скорбила, много плакала, вельми просила «простить», прощаясь с подружкой-кормилицей, втайне выдала из своих сбережений толику денег, но больше, как ни старалась, ничем не могла помочь – любимый супруг был неумолим. И потому Алеша, получая долгожданную «вольную», всякий раз норовил живее «слизнуть» из дому и на свободе, отданный лишь себе, побродить по Саратову, – уставшая душа так и молила хоть ненадолго вырваться из-под жесткой узды училищного надзора.

И вот в один из таких «отпусков», нарушив на свой страх и риск директорский приказ являться в училище не позже девяти вечера, Кречетов, пришпоренный февральским морозцем, с игриво бьющимся сердцем в груди, побежал на бульвар «Липки», где два раза в неделю – в воскресенье и четверг – играла славная музыка, состоящая из военного духового оркестра. В такие музыкальные вечера городской бульвар расцветал: наполнялся отдыхающими до таких степеней, что решительно все аллеи, площади и беседки, павильоны и скамейки, будь то зима или лето, были заняты народом. И везде, куда ни кинь взгляд, мелькали разрумянившиеся радостные лица, сверкающие в оранжевом свете уличных фонарей глаза, то тут, то там сыпался смех, и слышалось дружное пение. Гуляющий вечерний Саратов был откровенно под «мирным» хмельком и озорно добродушен. И право, весело было углядеть себя с вытянутым, как груша, носом в горящей огнем меди оркестра. Приятно было видеть и бравые лица дядек-усачей, раздувающих щеки. Затянутые в шинели и ремни музыканты, слаженно подхватывая дирижера, сами напоминали Алешке отчаянных забавников, главная суть которых жила в непоколебимой жизнерадостности и в отливании таких штук, от которых на сердце становилось легко и празднично.

– Здравия желаю! – не удержался от молодецкого выкрика Кречетов и с механической точностью, точь-в-точь как юнкер офицеру, отдал честь военному оркестру. Кто-то из усачей подмигнул ему, точно говорил: «Молодца, братец, премного благодарны!»

Попадались, правда, в толчее и уже основательно сизые, и свекольно-бурые носы, оступающиеся, скользящие на льду ноги и заплетающиеся языки. Нет-нет да и слышались перченые саратовские словечки, тут же рожденные и тут же для пущей остроты посыпанные крепкой солью. Алешке сами собой слетели на память кем-то брошенные прежде слова: «Отойди, мораль! Прочь, ценза́рь! – не мешай Волге-матушке ковать свое слово!»