Страница 3 из 17
Парадоксального, увы, здесь ничего нет – и для этого совершенно необязательно устраивать фокус-группы с жителями поселка городского типа Березайка. То, что почти не читают «современнику», любой литератор знает.
Поворот к консерватизму сказывается не только в каких-то указах и заявлениях. Он – прежде всего – на уровне повседневности.
Классика – надежна, классика – привычна. Современная литература – всегда риск, даже если эти книги отмечены «какими-то премиями». А если не отмечены? Тем более – риск. И школьный учитель лучше расскажет детям побольше о Пушкине и Достоевском (на которых часов тоже не так чтобы много), а не о новых книгах Водолазкина или Алешковского. И читатель лучше купит то, что более знакомо и привычно.
Тем не менее проблема «классиков и современников» периодически поднимается. Сейчас, когда я пишу это, в Москве идет фестиваль «Книжный сдвиг». (Любопытно было бы поучаствовать, но, увы, сейчас не в Москве.) Четырнадцатого апреля в программе стоит дискуссия «Как современная литература становится классикой?».
Или недавнее бурное обсуждение после выхода нового учебника «Поэзия» (М.: ОГИ, 2016). Снова встал вопрос о корректности упоминания современных авторов – особенно молодых и едва ли кем-то признанных – наряду с классиками.
И наконец, книга одного из наиболее известных литературных критиков Евгения Ермолина «Последние классики» (М.: Совпадение, 2016), которая отчасти и спровоцировала этот очерк.
Кто – по версии Евгения Ермолина – эти «последние классики»?
Домбровский. Сёмин. Астафьев. Искандер. Владимов. Азольский. Кормер. Аксёнов.
За исключением Домбровского, Сёмина и Кормера, умерших еще «при Союзе», все остальные вполне могут быть отнесены к числу «современников».
Понятие «классики» Ермолин отдельно не рефлексирует. Для него это скорее минус-понятие. То, что еще недавно широколиственно шумело, а потом – где-то с середины 90-х – внезапно кончилось.
И если бы просто – кончилось…
В недавнюю пору впервые в истории России открыто и определенно прозвучал вопрос, а нужна ли вообще литература классического русского типа. Нужна ли не жанровая, не обслуживающая тот или иной заказ, а свободно-проблемная, исповедальная, экспериментальная словесность, формирующаяся в модусе не столько отражения быта, нравов или предзаданной идеологии, сколько творческого преображения бытия?
Водораздел между «классикой» и «современникой», таким образом, проведен. Хотя тут же возникают вопросы. Так ли свободна была от «предзаданной идеологии» классика? Да и много ли экспериментального можно найти у перечисленных критиком «последних классиков»? Тут, скорее, должен быть назван Мамлеев. Или Лимонов.
Сам перечень имен тоже провоцирует возражения.
Можно ли считать, например, классиком Домбровского, первого в списке Ермолина? Недавно как раз перечитывал «Факультет ненужных вещей»… Точнее, пытался перечитывать, продираясь сквозь многословие и спотыкаясь то и дело об избыточные описания. Проза очень талантливого, незаурядного человека с незаурядной судьбой? Да. Гражданский поступок, документ эпохи? Безусловно. Но – классика ли?
Или можно ли считать классиком Азольского? Даже снизив градус – не классиком, а просто выдающимся прозаиком? Пожимаю плечами. Что касается Сёмина и Кормера – боюсь, даже в литературной среде эти имена сегодня помнят немногие.
Провоцирует и то, что не названы другие. Тоже вполне достойные – а может, и более достойные. Солженицын. Адамович. Трифонов. Войнович. Распутин. Битов. Айтматов (единственный, кстати, из современных на тот момент прозаиков, присутствовавший в списке литературных авторитетов 1977–1978 годов). Стругацкие, наконец. Сознательно называю очень разные имена; самому близки далеко не все.
Выбор имен в книге отчасти случаен – Ермолин включил те очерки о прозаиках, которые в виде отдельных статей выходили в толстых журналах с конца 1990-х.
И всё же – этот выбор имеет свою внутреннюю логику.
Да, перечень равновеликих фигур можно было бы продолжать – но так ли это необходимо? Дан некий срез ушедшей уже литературы, рассмотрены вполне незаурядные имена. Литература шестидесятников и отчасти семидесятников. Именно в эти два десятилетия «последние классики» Ермолина написали свои самые важные вещи.
Саму эту эпоху критик не идеализирует. «Провинциализм» – таков его жесткий диагноз.
Провинциален зачастую и типичный автор того времени, опутанный по рукам и ногам. Не столь остры, как у русского человека первой половины века или у человека Запада, его экзистенциальные драмы. Не столь экстравагантен модернистский и контркультурный прикид. Не столь интересен опыт противостояния злу. Да и само зло становится не столько зловещим, сколько смешным.
Кто был виноват?
Да, разумеется, «советский идеологический проект», но – не только. В очерке «Аксёнов» – самом ярком и раскрепощенно написанном – Ермолин предъявляет строгий счет и самим шестидесятникам. Не оправдали. Не смогли.
60-е вырождаются в 70-е: в конформизм, в дешевый цинизм, в нервные срывы, в ничем не оправданный быт, в пьянки как форму социального протеста и в случайный секс как возможность почувствовать себя свободным и революционным при очевидном дефиците того, что можно без затей назвать любовью.
Но именно это провинциальное и всё более конформистское время парадоксальным образом оказывается питательной почвой для «последней классики».
…В поколении 60–70-х годов на его вершинах воскресла интеллигенция как миссионистская духовная элита.
Это, пожалуй, и дает ответ на вопрос, почему названных в книге прозаиков можно – пусть и с оговорками – причислить к классикам. Немного поясню, переведя на язык популярной социологической прозы.
Гений – понятие больше литературное, чем социальное; классик – больше социальное, чем литературное. Классик – гений, признанный интеллектуально активной частью общества, пожизненно и посмертно. Даже не обязательно гений. Не был гением Некрасов, не был им Салтыков-Щедрин. Есенин. Однако – классики.
Главное, чтобы существовал «запрос на классика». Создает этот запрос интеллектуальная элита – или хотя бы какая-то ее часть. Но для этого она должна быть более-менее консолидированной. Классик становится символом единства – как внутри этой элиты, так и этой элиты с остальным обществом. Что закрепляется двумя путями – через литературную критику (та самая частота упоминаний) и через школьную программу.
Последним консолидированным и интеллектуально активным поколением были шестидесятники. (Не только в Союзе, но и на Западе, скажем, во Франции.) С высоким уровнем поколенческого и сословного единства. Это чувство сословной общности (поскольку интеллигенция – прежде всего сословие) у интеллигентов-шестидесятников, безусловно, было.
В последующих поколениях дух единства всё более разжижался. Он и не требовался уже в такой концентрации: эти поколения не переживали войну и репрессии; жизнь, в которую они входили, была менее катастрофичной, более «вегетарианской». Браться за руки, «чтоб не пропасть поодиночке», становилось всё менее нужным.
Конец 70-х обозначил точку невозврата. С начала же 90-х интеллигенция вообще перестала существовать как сословие. Уехала, схлынула в бизнес, вышла по возрасту на пенсию, переквалифицировалась в интеллектуалов, экспертов, клерков. Стали распадаться и каналы превращения крупных писателей в классиков – литературная критика и школьное преподавание литературы. Классический канон школа еще держит, но на приращение его современниками ее уже не хватает. Да и главное – повторюсь, – потребности нет.
В этом смысле «классики», собранные Ермолиным, – действительно последние.
Наши авторы завершили к исходу второй половины минувшего века великое историческое дело русской интеллигенции – могильщика тоталитаризма. Дело, которое будет придавать значительность и литературе, с ним связанной.