Страница 12 из 23
III
Вечера. – Возвращение к Абазату. – Суд над Абазатом. – Сирота Даланкай. – Правила воспитания. – Полоумный Ажгир. – Друзья Абазата: Яна и мулла Алгозур. – Снятие кандалов. – Пленные солдаты. – Покос. – Встреча с Шамилем. – Мужик Петр. – Незабвенные слова Абазата. – Два дня в лесу.
Смеркалось – я садился у порога и опускал голову, полную дневных картин; темнело – входил в саклю и искал новых картин в своем огоньке. Тогда я был на родине и пристально смотрел на картину семейную; представлял себе своих товарищей сидящими со мной у этого горского камина, где они не искали бы ни диванов, ни кресел, ни стульев. Ложился, когда укладывались все. Бренча кандалами, часто бредил, призывая старшего брата, как отца нашему семейству.
Поутру Ака расспрашивал, кого я поминаю, не жену ли или какую возлюбленную, и что такое «Ах, Господи! Ах, Господи!».
Дни пролетали, а новые наносили новой тоски. Часто говорили:
– Самагатти, самагатти! (Не скучай!) Привыкнешь, а здесь будет хорошо.
Часто Ака уговаривал меня оставить свою веру и принять их: может быть, ему хотелось выдать за меня свою дочь. Он говорил, целуя мои руки:
– Живи у меня, Судар: может быть, я скоро умру или убьют меня, а останутся дети – и некому будет присмотреть за ними, а тебя они любят.
Веры переменять я и не думал; принуждения же у них нет. Если пленный не хочет жить, то говорит прямо: продай меня такому-то или кому-нибудь; я не хочу у тебя жить. Удержать нельзя: всегда сковывать – не поможет: в кандалах плохой работник. Хозяин боится побега и продает.
Еще как взяли меня, они говорили, что скоро отдадут назад русским; сначала я верил и не брил своей головы с месяц; но после все нет да нет, и однообразные картины, и ничего занимательного – невольно заставляло думать о родине. Я часто спрашивал, скоро ли отдадут меня, тогда Ака, может быть притворно, со слезами говорил мне:
– И ты не хочешь жить со мною?
– Хотел бы, – говорил я, – но у меня есть мать, братья и сестры, а здесь народ беспрестанно укоряет меня понапрасну и ругает как гяура.
– Ну, если не хочешь, иди назад к Абазату.
И отдал.
Абазат взял с радостью, а я загрустил больше, думая, для чего я обидел Аку: быть может, со временем было бы мне и хорошо; а для чего я сам так дерзко распоряжаюсь собой, когда теперь, ничтожный, должен бы вовсе отдаться на произвол своей судьбе. Абазат наконец не вытерпел, видя меня печальным, и начал говорить:
– Разве я хуже Аки, что ты тоскуешь? Если бы я не любил тебя, не взял бы назад, когда уже продал совсем. Не то я продам тебя в горы ни за что: отдам за одного барана.
– Я не сомневаюсь в тебе, но к Аке я уже привык.
Мы насилу помирились.
Еще до меня Абазат, как удалой, похитил в одном ауле лошадь и продал ее русским; хозяева лошади не хотели ничего как только воротить покражу, а русские просили за нее пленного; розыски и переговоры продолжались, и Абазат надеялся отдать меня, потому-то я все и ждал. Но воротить лошадь не удалось: она переходила у наших из рук в руки. Абазат был посажен в яму на пять дней. Пищу носила ему Хорха, его любимица; я, как неприлично мужчине нести женские повинности, только посещал его. Наконец он был приговорен к смерти. Мюрады конфисковали все его имение, остался один бычок; двоюродный брат Абазата, Янда, отдал быка; Высокай, его тесть, отдал свою лошадь. Все это досталось истцам.
Уважая род Абазата и его собственное молодечество, жители нашего аула собрались к наибу просить виновного на поруки. Все кровли хижин покрылись любопытными провожать осужденного. Абазат шел весело, издали прощаясь со всеми родными. Дадак, как героиня, не отстала от мужчин.
Такого чувствительного и нежного сердца, как в этой женщине с геройским духом, я мало встречал и между своими.
Возврата все ждали к вечеру. Вдруг крики «Ля илляга, иль Алла! Ля илляга, иль Алла!» подняли всех оставшихся ауле. Все с нетерпением хотели знать решение наместника: Абазат остался у наиба в заключении.
Скоро суд кончился, и мой хозяин воротился таким веселым, как и перед приговором. Мы зажили по-прежнему.
Абазат и я, его жена Цацу и племянник Абазата, сирота Даланбай, составляли наше семейство.
Роскошная природа, доброта Абазата и крепкая надежда на возврат по временам делали меня веселым гостем. Как после исповеди, так после тяжких трудов, если не мило все, по крайней мере ничто не тревожит нас. Видя в горцах тех же людей и смотря на их вечерние молитвы, когда человек, как бы прощаясь со светом, отдается тьме, умилительно прося осенение своему бездейственному телу, я роднился с ними. А всякое призвание Бога, в ком бы оно ни было, порождает в нас какое-то сострадание; я предался моим мечтам и был еще доволен, что судьба так милостиво водит меня по извилистым путям, я приятно забывался!.. Тоску ничем иным не считаю я, как греховным бременем на слабом теле. Бодрость духа есть благодать, ниспосылаемая нам свыше за безусловную любовь нашу к людям и надежду на вечную жизнь. Сами мы бываем причиной своего горя, и если бы мы постоянно любили друг друга, не видели б суровых дней. Когда человек весел, ему все братья. Откровенно говорю я о состоянии души моей, когда мне было весело и когда тяжело. Было весело – когда надеялся, и тяжело – когда сомневался. Жизнь моя у горцев была переменчива, и тоска моя об этом была наказанием за грехи мои.
Одноаульцы, приятели Абазата, мулла Алгозур и Яна, часто посещали нас. Мулла благоговейно говорил о догматах и жизни вообще, Яна иногда вступал с нами в суждение, Абазат большей частью слушал покорно.
Когда являлся в такую беседу брат Яны, полоумный Ажгира, и своими неуместными вопросами перебивал речь, все смеялись, подшучивали над Ажгиром, не оскорбляя его, и тогда беседа делалась еще веселей.
Из разговоров я ловил незнакомые слова и тотчас записывал углем на стене или на потолке. В сакле не осталось чистого места, где бы не было написано. Иногда они сами сказывали мне свое слово, зная, что оно мне незнакомо.
В какой сакле был я, туда все и собирались. Любуясь вечерним небом, я уходил от сакли и ложился на мягкий луг, помечтать на просторе. Тогда подходил ко мне Яндар-бей, видел, что я смотрю на небо, объяснял мне звезды, служащие им проводниками во время ночных грабежей. Звезда против Каабы, «кильба-сияда», у них главный маяк. Но осторожный Ака, боясь, чтобы эти толкования не послужили мне в пользу при побеге, заставлял Яндар-бея сдержаться. Когда оставался я один, было мне спокойнее. Думая, что я уединяюсь от тоски, Яндар-бей если не сам, то был посылаем ко мне, чтобы развлечь меня, и больше надоедал мне. Он хотел привлечь меня к себе рассказами о разных разностях и не скрывал от меня ничего, о чем только я ни спрашивал, кроме того, что могло служить к побегу.
Неприятен был Даламбай Цацу. Без Абазата он беспрестанно плакал, произнося: «Мецэ-у!» (Я голоден!). Цацу называла его обжорой – сутур; ребенок больше капризничал и обещал пожаловаться Абазату; но когда, чтоб заглушить крик, Цацу кормила его, тогда он, несмотря на все ее насмешки, спокойно кушал, не по своему возрасту. Часто проказничал на огороде, и когда я говорил Абазату, что его надо бить за проказы, жалостливый Абазат отвечал:
– Он буа (сирота), кто его приласкает! Если он проказничает, то еще мал, а это значит, что он будет удалой. Он будет настоящим Даламбаем, который так много отличился своим удальством против русских. Побоями ничего не возьмешь, а только заглушишь в нем все, и он будет бабой; вырастет большой – не станет делать глупостей и будет джигит. Ест он много – значит, будет богатырь.
Вскоре он отдал его куда-то на всю зиму от своей жены, потому что сам не надеялся быть всегда дома. Цацу была рада.
Дни большей частью проходили у нас в игре в шашки, а вечера в разговорах. Так, однажды вступил я в суждения с муллой: тут больше уверились, что и мы знаем Бога, когда мулла подкрепил, что я знаю всех пророков и закон Магомета.