Страница 7 из 20
Новая голова — новые мысли. “А не приобресть ли мне для Алины за всю ее любовь драгоценный какой-нибудь подарок?”— подумал Пепеляев. Тут же очень себе удивился, но потом согласился: “Приобресть!”.
Духи покупать не стал. “Что за дикий обычай дамам алкоголь дарить?” На телевизор шестисот с чем-то рублей не хватило. Раскладушку, может? Взамен поломанной? “Хрен-два! Чтоб хахалей на постой пускала?!” А может, тачку? Зарплату домой возить?..”
Купил он деревянную, резную скульптуру из жизни, на которой два медведя уродовались, здоровенную плаху перепиливая.
Дожидаясь, когда Алина придет с работы, ни минуты покоя не позволил себе Вася. То к зеркалу подходил, новой личностью любуясь, то игрушкой баловался, то к окошку подходил; выглядывая подругу свою. Наконец, углядел и застрял у окошка.
…Разнесчастной деревянной ковыляй-походочкой пылила бедолага его. Другая фря бежит — любо-дорого: здесь шевелится, там трясется. Алинка же, перепелочка, каторжаночка серенькая, идет — словно груженную тележку пузом толкает. Будто не ждет ее в доме мил-друг Пепеляев с объятиями, как у Христа на кресте распростертыми, с нежностями — как в индийском кино!.. Другая бы на ее месте так и летела, крылышками треща-трепеща, а Алина идет, как живет,— будто с поклажей в гору идет. Глаза в землю, а мысли водовозные… Оно, вообще-то, понятно: ни родни, ни семьи, ни огорода,— чего уж особо веселиться?..
И только во тьме кромешной, когда Пепеляева и в упор не видно, она словно бы просыпается. Так дышать начинает весело! И слова-то у нее тогда — библиотечные, дивные! Завидно слышать, потому что, конечно, не ему, здешнему Васе, говорит она этакие слова. А с другим каким-то, другим Пепеляевым неземную ту любовь пылко работает, а жаль… Вчера, к примеру, в его ухо — но, конечно, тому Васе — сказала: — “Эдельвейс ты мой проклятый!”
А он, выходит, что ж, будто бы уже и не эдельвейс?
…— Денег накопил — медведей купил!— эстрадным голосом объявил Вася, когда вошла Алина, и сунул подарок,— Носи на здоровье!
Она игрушку взяла странно — не понимая, но страшась. Василий глядел триумфально.
Медведи весело пилили свою чурку у нее на коленях.
— Ой, милка моя! У меня каверна.
Через года полтора я помру, наверно! — грянули вдруг в “Свежем воздухе”. Должно быть, “Ай-люли” репетировал.
Она поглядела на Пепеляева жалобно. “Что ей, ничего никогда не дарили, что ль?” — успел подумать Василий, и в этот миг Алина вдруг взорвалась – заголосила, на перину бросившись. Без слов — одно сплошное “ой-ей-ешеньки!” да “ой ты, господи!”… Кричала там, гудела, ногтями с ненавистью простыни скубала, кулачками колотила в мягкое — будто достучаться до чего-то хотела.
— Господи!— вдруг взвыла в голос да с таким горем, что холодные мураши зашевелились у Васи между лопаток.— Кто таков, сказал бы! Дурак не дурак! Умный не умный!
Вася призадумался. Когда оказалось, что произнесть,— Алина уже намертво спала, вздыхая легко и горестно, как обиженный и всем простивший ребенок.
Вот так, большущими слезами, завершилось пострижение Пепеляева. Но кто же мог предположить, что слезы — несравненно более крупные — еще впереди?..
…И вот, наконец, наступил день, когда Пепеляев вдруг вспомнил о гражданском своем застарелом долге.
— Какое нынче число, интересно?— спросил он как-то утром.
Очень не хотелось ему знать ответ. Но ответы посыпались.
Один сказал, что поскольку бюллетень у него до восемнадцатого, а соседка ездила вчера в Чертовец за комбикормом, то сегодня, точно, двадцать второе — день торфобрикетчика — потому и пьет.
Другой сказал, ерунда. В этом месяце — сколько? Тридцать или тридцать один? Если тридцать, то сегодня, скорее всего, шестнадцатое. Виталька послевчера брал рубль, обещал отдать шестнадцатого, так? А получка у них сегодня: сам видел, что виталькина жена в бурьяне у гаража караулит.
Третий молчал, но улыбался так точно и иронически, что было ясно: и никакого торфобрикетчика нет, и никакого рубля от Витальки не дождаться, а число нынче никак не меньше, чем двадцать девятое, но вот какого месяца — пока неясно… И только прохожая старушка календарь бугаевской жизни привела в полный порядок.
— Завтра аккурат Преображенье,— охотно доложила она.
— Какое может быть Преображенье?!— возорал нетерпимый к исторической неправде Пепеляев.— День Победы над Японией я уже справил! Ты еще, старая, об меня целый день спотыкалась! Иль уж ничего не помнишь?
— Ты мене склерозом не грози!— обиделась ясная старушка.— И день Японии, может, был. И с собаками ты аккурат в этом месте спал. А вот лучше отгадай, босая голова, загадку: почему октябрьские праздники вы в ноябре справляете?
Начал считать Василий, и оказалось, что уж никак не меньше десяти дней нарушает трудовую дисциплину рулевой матрос с “Красного партизана”.
В ужас он, конечно, не пришел. Окромя всемирного тип-топа, как известно, ничего произойти не могло, а безработицы он тем более не боялся. Но грустно ему сделалось и нехорошо.
…Когда Алина пришла с работы, Пепеляев сидел за столом и что-то писал, поминутно грызя карандаш и грозно взглядывая на лампочку. При виде этого Алина, как встала на пороге, так и окоченела. Наконец, он поставил точку. Не без торжественности протянул подруге своей голубой клочок: “На добрую память!”
Алина тихо взяла подарок. Это была квитанция КБО на пять фотографий 3х4 см.
— Уплочено!— пояснил Василий.— Послезавтра получишь.
На обороте квитанции красовался стих:
Алая роза упала на грудь.
Алина, меня не забудь! Вася.
— Депеша из пароходства,— объяснил Пепеляев.— Завтра еду. Восстанавливать разрушенное моим отсутствием хозяйство.
Алина глядела сонно. Потом сказала в никуда:
— Галинка завтра на холодец звала. Значит, не пойдем?— Села на табурет и стала, как встарь, глядеть в окно.
…Наутро в деловитой бестолочи автовокзала он увидел ее случайно, покупая пирожок. Она стояла возле дымящейся мусорной урны. Была — рассеянно-каменная.
— Они жили долго и счастливо,— заорал Пепеляев, подходя,— и умерли в один день, съев пирожок! Хочешь откусить?
Она поглядела на него без удивления, покачала головой.
— Ты че?— забеспокоился Василий.— Может, встречаешь кого?
Она усмехнулась медленной горькой усмешкой из какого-то кино, которое они тут вместе глядели. Потом что-то сказала. Пепеляев не расслышал.— “Автобус…” — повторила она — и вдруг глаза ее вмиг намокли. Пепеляев испугался.
— Ты… это!— сказал он торопясь.— В общем, адрес…
И тут случилось с ним позорное: он забыл свой адрес! Напрочь забыл! Город Чертовец — помнил. А вот имя этого, зверски замученного то ли африканца, то ли австрийца — напрочь забыл!
— В общем, напишу чего-нибудь! Не кашляй!— прокричал он напоследок и — сбежал, стрекозел коварный.
Уехал, в общем, ягодиночка, только пыль на колесе. Алину, горькую, оставил, паразит, как полынь на полосе.
А ягодиночку ее тем временем безжалостно трясли и взбалтывали в предсмертно дребезжащем чудо-автобусе рейса “Бугаевск — Чертовец”.
Он припадочно колотился в исполосованном любознательной молодежью дерматиновом кресле под табличкой “Для детей и инвалидов” (которую юморная молодежь конечно же переделала: “Для делей и инвалидов”) и от нечего делать крепко спал, не менее крепко зажав под мышками — во избежание мало ли чего — ссохшиеся от долгого забвения ботинки.
Сон ему снился скучный: какой-то скандал, затеянный гуманоидами в очереди за конской колбасой. Но он по привычке светло улыбался и сладко царапал слоновьими ногтями ног черный от машинного масла и грязи пол.
Не будем криводушны: без большого энтузиазма возвращался в свой родимый Чертовец Василий Степанович Пепеляев.
Да уж и в самом деле: после такой-то жизни!
Словно одно-единое величаво-ленивое, медленным медом златотекущее, упоительно-лоботрясное Воскресенье были эти незабвенные двадцать с чем-то денечков.