Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 17



А Кротова волной задело самую малость, только развернуло на полу, и он теперь уперся взглядом в открытый шкаф, где висели костюмы и пальто, а на верхней полке – аккуратно сложенные простыни и полотенца.

– Это наши, – повторил Уго. – Пристреливаются. Наверное, молодые ребята, опыта еще нет. Если б русские – «ура» стали кричать, и танки б пошли… Мы их не пустим сюда, они сюда придут, только перешагнув через наши трупы…

– Зачем гранаты достали, унтершарфюрер?

– На всякий случай. И ты достань.

Кротов подвинул ногою свой мешок – ранец в каптерке брать не стал; туда, он считал, не уместится столько, сколько в мешок; легко развязал толстую веревку, завязанную парашютным узлом, положил рядом с собою две гранаты и вытащил из-за голенища нож.

– Как же ты ловко узел развязал! – одобрительно сказал Уго. – Будто фокусник в цирке.

– Ваши научили, – ответил Кротов, – они меня еще и не тому научили. Вот, берешь нож, – он достал из ножен остро отточенный тесак, – пробуешь сталь о ноготь, видишь?

– Вижу, – ответил Уго, придвинувшись еще ближе. – А зачем?

– Ближе смотрите, унтершарфюрер, темно, вы ж след на ногте не видите…

Уго придвинулся вплотную к Кротову, силясь рассмотреть во внезапно наступившей темноте следы от тесака на плоском ногте власовца.

– Вижу. Как зарубка в лесу.

– Точно. Зарубка – счет, – ответил Кротов и с маху воткнул нож в горло унтершарфюрера. Кровь брызнула, словно кабана бил – не человека…

…Раздевался Кротов лежа. Стащил с себя форму, сапоги, потом подполз к шкафу, сорвал пальто и костюм, они обрушились на него. Он замер, испугавшись шума, хотя по-прежнему в городе шла стрельба, но он сейчас ничего вокруг не слышал, он только себя слышал, свое сердце, которое клокотало во рту. Ухватив все, он вновь отполз к окну, там, где не простреливалось, и начал лихорадочно быстро натягивать на себя штатский костюм. Был он ему велик, но не очень, не сразу определишь, что с чужого плеча, можно даже сказать, вон, мол, как оголодал у немца на каторжных работах. Влез кое-как в пальто. Надел шляпу – на уши надвинул, взял наволочку, сунул в карман, сойдет за белый флаг, и медленно пополз к двери, волоча за собою вещмешок. Однако вернулся к окну, раскрыл вещмешок, достал все документы, порвал их, спичку побоялся зажигать, фотографию свою – во власовской форме – сжевал и проглотил, снова пополз к выходу. Оказавшись в коридоре, поднялся, тут не простреливалось; пошел в туалет: несмотря на уличные бои, канализация работала. Спустив все бумажки, он взбросил вещмешок на плечо и только тут подумал: «Переодеваться можно было здесь, вот что страх с человеком делает…»

Вышел он из квартиры по черному ходу, оказался во дворе, дверь бомбоубежища была раскрыта, прислушался – голосов нет, пусто; поднял голову, долго смотрел на небо, затянутое горклым дымом пожарищ, стараясь определить, где запад, где восток. Перестрелка кончилась, с реки дул студеный, чистый ветер. Он наконец определился и, крадучись, зажав в руке белую наволочку, пошел дворами туда, где было тихо, подальше от вокзала и центра…

Работа-III

(Москва)

…Тадава относился к числу людей, которые работали, не думая о выходных днях. Иные ведь уже в понедельник начинают планировать вечер пятницы, самый сладкий вечер, когда можно выпить, не думая о том, какой будет голова наутро. Впереди еще два дня, гуляй – не хочу.

…Вдохновение, увы, такого рода данность, которая вызывает порою если не зависть, то раздражение. Тадава замечал, что ритм, который он сам себе задал после срочного вылета Костенко в Магаран, не всем по душе: если заместитель, оставшийся «на хозяйстве», сидит в кабинете до ночи, приходит в восемь утра, это, понятно, обязывает и подчиненных к подобному же. Поэтому он, зная отношение к себе Костенко, пошел на хитрость: уходил вместе с другими, в семь, но к восьми возвращался, садился на телефоны, беседовал по ВЧ, делал быстрые записи на маленьких листочках бумаги, а потом – переняв манеру Костенко – наговаривал разного рода версии на диктофон, чтобы утром заново прослушать себя, отбросить ненужное, а то, что покажется интересным, разбить по костенковским «секторам» и начать отрабатывать каждую деталь.

Дело о расчлененном трупе моряка, обнаруженном в лесу под Бреслау, искали – как казалось Тадаве – невероятно долго, хотя ушло на это всего четыре дня.

Получив из прокуратуры папку тугого картона в пять вечера, Тадава вышел вместе со всеми сотрудниками из угрозыска, заехал домой – Саша, жена, уже вернулась из клиники, сделала лобио и хачапури; двоюродный брат Нодар, лесник в Боржоми, прислал ящик вина.

– А еще, – сказала Саша, – я выстояла в очереди и купила тебе армянской брынзы. Я ее вымачиваю.

– Не надо брынзу вымачивать, – ответил Тадава. – Грузины любят армянскую брынзу соленой и крошащейся. Поняла? Выше знамя интернационализма, дурашка!

Саша убежала на кухню, вылила из кастрюли воду, принесла брынзу. Тадава отломил кусок, пожевал, положил на тарелку.



– Погубила товар, – сказал он. – Великодержавная ты шовинистка, не уважаешь вкусы представителя малого народа с большой культурой.

Он поел лобио, выпил стакан вина, быстро проглотил хачапури и сказал:

– Я поехал.

– Вернешься?

– Обязательно.

– Разбудишь?

– Еще как, – улыбнулся он.

Уже в прихожей, надевая плащ, – на улице моросило, – спросил:

– Слушай, а ты со мной не хочешь прогуляться, а?

– Ты думаешь, я не верю тебе? – Саша вышла в прихожую, поднялась на носки, поцеловала мужа. – Если хоть раз не поверю – уйду. Или заключу договор на взаимную свободу – сейчас это практикуют.

– Я тебе дам свободу, – ухмыльнулся Тадава. – Рэзать будым! Да здравствует диктатура, свобода для женщин означает конец цивилизации. Нет, ты одевайся, может, мне твоя помощь понадобится, чисто профессиональная.

…В деле было описание расчлененного трупа неизвестного моряка, обнаруженного в марте 1945 года под Бреслау.

– Прочитай, – сказал Тадава жене, – и ответь: профессионально порезан труп или это дело рук любителя?

Саша села на подоконник – весна, темнело поздно, разложила заключение экспертизы. Тадава начал осторожно перелистывать пожелтевшие листы бумаги. Задержался на конверте, подшитом к делу черными нитками, открыл его, достал несколько фотографий и два письма-треугольника, которые писали во время войны, когда конвертов не было. К фотографиям была приложена справка: «Групповое фото, отправленное И. Северским 26 февраля 1945 г., возвращено в в/часть из-за отсутствия получателя. Мл. лейт. НКВД Н. Ермолов».

– Это не профессионал, – сказала Саша. – Знаешь, мне кажется…

– Подожди, – перебил ее Тадава.

Фотография была групповой: молоденький морячок с подбритыми бровями; юный, еще моложе морячка, совсем мальчик – лейтенант, стриженный наголо, с орденом Отечественной войны на морском кителе; девушка, видимо, сестра милосердия, и мичман с рукой на перевязи, бинт грязный. На обороте подпись: «Дорогому деду от внука, Гриши, Васи и Лиды». И последнее фото: женщина в платочке, нестарая еще, но все лицо в морщинах, и глаза запавшие. На обороте: «Дорогому сыночку-воину от мамы». Что-то было написано карандашом внизу, но стерлось, слова разобрать невозможно.

На письмах-треугольниках (также вернувшихся в воинскую часть) адреса читались хорошо, ибо карандаш, которым их старательно выводили, был чернильным. Первое письмо адресовано в Ессентуки, Жженовой Клавдии Никифоровне, обратный адрес прочесть невозможно. Второе письмо, написанное другим почерком, адресовано Шахову Павлу Владимировичу, в Москву.

Тадава начал читать первое письмо:

«Дорогая мама, здравствуйте, пишет вам ваша дочь Лида.

Как вы живы-здоровы, дорогая мама? У меня все в порядке, гоним фашистов, уже до Берлина недалеко, скоро победа. Дорогая мама, не волнуйтесь за меня, тут все тоже за меня волнуются и не позволяют ползти за ранеными, пока стреляют. Один наш получил после ордена отпуск, он это письмо опустит в ящик, чтоб скорее дошло. Он, правда, с Севера, но поедет через Москву. Дорогая мама, как поживает тетя Оля? Передайте от меня привет Розе и Гале, если они тоже не ушли бить фашистского гада.