Страница 254 из 263
Комендант долго объяснял Скворцову, что от него требуется, чтобы он не только отслужил один молебен, но и вообще стал бы священником зареченской церкви. Скворцов слушал коменданта стоя и о чем-то думал.
— Ну, что же вы молчите? — с раздражением спросил комендант. — Вы должны быть благодарны за это предложение. Вы будете сытно и спокойно жить, германское командование будет вас поддерживать. Это, господин Скворцов, не лагерь, где, как вы, вероятно, успели заметить, не так уж весело… Или вам хочется обратно в лагерь?
Скворцов отвечал тихо. Нет, ему не хочется обратно, и он успел заметить, что в лагере не так уж весело. Он даже заметил, что в этом лагере был замучен до смерти его единственный сын, отказавшийся стать осведомителем гестапо.
Через два дня заранее извещенное население явилось на торжественное открытие храма. На церковной паперти был выстроен «для порядка» взвод автоматчиков. Они не понимали ни слова по-русски, но с интересом следили за происходящим.
Скворцов, в облачении, которое ему сшили из старого орудийного чехла, с белым оловянным крестом на груди, начал богослужение.
Кузьменко появился в церкви с некоторым опозданием. Он с трудом протолкался в храм и здесь заметил Трубникова, стоявшего в почтительной позе за спиной немецкого коменданта.
«Да приидет царствие твое», — доносился с амвона старческий, чуть дребезжащий тенорок Скворцова.
— Здравствуй, бургомистр, — шепнул Кузьменко на ухо Трубникову. — Что, дрожишь, шкура? Только пикни — от тебя мокрое место останется. Всю тюрьму опозорил, паразит!
Трубников оглянулся, сразу узнал Кузьменко и мгновенно вспотел от страха. Странно икнув и энергично замотав головой, он дал понять, что и не думает «пикнуть» и вообще рад прибытию Кузьменко. Он даже протянул ему руку, но Васька своей руки не подал.
Между тем молебен кончился. Скворцов переходил к проповеди. В церкви, набитой до отказа народом, стояла тяжелая духота. Комендант вытер шелковым платком потное лицо. Его радовало, что все проходит так чинно и торжественно и при таком большом стечении публики. Затея явно удалась. Но дальше стоять в этой жаре было немыслимо. Сделав знак Трубникову, чтобы тот оставался следить за порядком, комендант пробрался к выходу и вышел из церкви.
Священник откашлялся. В церкви стояла напряженная, взволнованная тишина. Автоматчики с любопытством заглядывали в распахнутые настежь двери.
Вытерев мокрый от волнения лоб, Скворцов медленно обвел глазами толпу. Вот они стоят, тесно прижавшись друг к другу, исхудалые, измученные люди, попавшие в неволю, растерявшие своих близких, зависящие от каждого немецкого солдата, беспомощные в своем горе, но всем сердцем верные родине, которая так же верно теперь борется за них. Что он должен сказать им, — он, старый, седой человек, всю жизнь учивший русских детей, вырастивший столько поколений школьников, привыкший честно и правильно отвечать на их пытливые вопросы? Что должен он ответить на вопрос, который так отчетливо, так явственно слышит в этой напряженной тишине?
Скворцов на мгновение закрыл глаза и с необыкновенной ясностью вновь представил себе то страшное, незабываемое августовское утро, когда он увидел болтающееся на виселице тело своего сына, точнее то, что осталось от этого искалеченного тела. Это было все, что осталось от его мальчика, от его первого детского лепета, шалостей, первых учебников, сыновней ласковости, веселых, счастливых глаз, застенчивой юности, бодрой, уверенной в себе и в своем деле молодости…
— Братья и сестры во Христе, — начал Скворцов, и глаза его засверкали огнем непреклонного убеждения. — Неисповедимы пути господни, и велика милость всевышнего, но не приемлет Правда клятв Иудиных и не нужны народу дары из окровавленных рук… Мудро сказано было в древности: «Не верьте данайцам, дары приносящим».
Скворцов остановился и тяжело перевел дыхание. От волнения он едва владел голосом. Словно шелест прошел по церкви. Где-то в углу навзрыд заплакала женщина, но вокруг зашикали на нее, и опять стало тихо.
— Братья, — снова начал Скворцов, — не в том вера, чтобы отбивать поклоны в храме, лукаво отстроенном врагами нашими. Не покоряйтесь псам фашистским, верьте в наш народ, которому не бывать под кровавым гитлеровским сапогом. Не дайте отуманить свои головы ни бургомистрам, ни попам, верьте в свой народ, верьте в свою родину — она победит!
Кузьменко, остолбенев, смотрел на священника. Потом он оглянулся вокруг и увидел, как беззвучно плачут люди, как слезы ручьями текут из их глаз, как надеждой и радостью светятся их измученные лица. Он вгляделся в них еще внимательнее, и сердце его сжалось от боли и нежности — такая печать страданий и горя была на лицах его земляков.
И, может быть впервые за эти годы, Васька заплакал. Он плакал совсем по-детски, не стесняясь этого и не вытирая слез, все чаще всхлипывая и сморкаясь. Плакал он потому, что понял вдруг с предельной и горькой ясностью: все, что он до сих пор делал и чем жил, было не то, совсем не то, что надо было делать и чем надо было жить.
«Нет, скорее, пока не поздно, пока есть еще время и силы, — скорее туда, к партизанам, в леса, в леса!.. Нельзя дальше действовать в одиночку, как волк; на врага надо идти вместе, дружно, в строю!»
Но прежде чем выбежать из церкви, Кузьменко подошел к Трубникову, стоявшему с серым лицом посреди враждебно рассматривавшей его толпы, и взял его за руку.
— Слушай! — сказал Кузьменко таким голосом, что кровь застыла в жилах у Трубникова. — Коменданта не было, когда говорил священник. Но ты… ты был здесь. Ты все слышал. И вот… если… если хоть один волос упадет с головы этого человека, тебе не жить, не спрятаться от меня, не уйти!
По мере того как Кузьменко произносил эти слова, кровь все сильнее заливала его щеки, лоб, все его лицо. Сам того не чувствуя, он дрожал всем телом. С нечеловеческой силой сжав руку Трубникова, он, казалось, насквозь прожигал его взглядом.
И Трубников, цепенея от ужаса, смотрел остановившимися глазами на Кузьменко и, не слыша собственного голоса, бессмысленно повторял:
— Охраню… охраню…
…Кузьменко покинул Зареченск на рассвете. Он и сам еще не знал, куда идти и как именно связаться с партизанами, но был уверен, что рано или поздно разыщет отряд и найдет в нем себе место. Выяснить в Зареченске, где находится Галя, ему не удалось, но он предполагал, что и она может оказаться в отряде.
С детских лет ему были хорошо известны все окрестности, шоссе, проселочные дороги и большаки в этих родных ему краях. Знал он и лесной массив, в котором могли скрываться партизаны, хотя понимал, что найти их в этих бесконечных лесах будет делом не легким.
В первый день он прошел километров тридцать и к вечеру остановился на ночлег в одной деревушке. Разговор с женщинами в этой деревне не дал никаких результатов в смысле установления, хотя бы приблизительно, местонахождения партизан. В ответ на его осторожные расспросы бабы только отмалчивались или отнекивались. Чувствовалось, что они ему не доверяют и ничего не скажут, даже если знают.
— Не верите! — вздохнув, сказал им Васька. — Эх, не видите, дуры, что я за человек. Думаете, я для фрицев узнать хочу…
— Зря ты, сынок, осерчал, — возразила одна из баб, совсем уже пожилая женщина. — Ничего мы, милый, знать не знаем и ведать не ведаем. А что дуры мы, так это уж верно, что дуры. И вовсе темный народ…
Бабы дружно рассмеялись и ушли.
Кузьменко понял, что толку от них не добьешься. Тогда он решил расспросить стариков. Встретив у самой околицы какого-то чуть не столетнего деда, Васька любезно угостил его табачком и, присев рядышком на бревне, дипломатично завел разговор о том о сем. Старик охотно поддерживал разговор. Дело шло на лад.
— А что, дед, — спросил, наконец, Кузьменко, — сыновья-то небось на фронте? Один остался?
— Снохи есть, — коротко ответил дед, ловко обходя вопрос о сыновьях.
— Ну, а дети-то где же твои, стало быть, снох твоих мужья? — не унимался Кузьменко. — В армии или еще где?