Страница 13 из 34
В середине сентября Тургенев уехал из Спасского в Москву, где в материнском доме на Остоженке он прожил всю зиму, занимаясь подготовкой к магистерским экзаменам и посещая литературные кружки и салоны.
Вскоре после приезда в Москву Иван Сергеевич навестил семью Бакуниных в Тверской губернии в селе Премухино. Там и познакомился с Татьяной Бакуниной, и там между ними начался знаменитый роман в письмах, названный биографами писателя «премухинским романом». Татьяне Александровне было тогда 25 лет. Она была на три года старше Тургенева, казалась уже сложившимся человеком, со своими идеалами и взглядами. Знакомый с ней Белинский писал: «Что за чудное, за прекрасное создание Татьяна Александровна… Я смотрел на нее, говорил с ней и сердился на себя, что говорил – надо было смотреть, любить и молиться. Эти глаза темно-голубые и глубокие, как море; этот взгляд внезапный, молниеносный, долгий, как вечность, по выражению Гоголя; это лицо кроткое, святое, на котором еще как-то не изгладились следы жарких молений к небу».
Тургенев был очарован этим «прекрасным созданием» и, в особенности, письмами, которые писала ему эта возвышенная девушка. Роман развивался стремительно, он называл ее своей Музой, а она писала в ответ: «Такой счастливой я еще никогда, кажется, не была – я жила всею душой, всем сердцем моим, каждая жилка трепетала жизнью во мне, и все вокруг меня как будто вдруг преобразилось. Если б я могла окружить Вас всем, что жизнь заключает в себя прекрасного, великого, если б я могла…» Восторженная романтическая девушка не скрывает своих чувств: «Вы святой, вы чудный, вы избранный богом. Вам принадлежит не маленькая частичка жизни, славы, счастья; вам вся полнота, вся бесконечность, вся божественность бытия. О, оставьте меня в святом, блаженном созерцании той дивной будущности, которую я смею предрекать вам».
К зиме приезжает в Москву и Варвара Петровна. С Татьяной Бакуниной все продолжался роман в письмах, но это не мешало Ивану иногда встречаться в Москве и с Авдотьей, о чем он сделал запись в Мемориале: «1842. Новый год в Москве. Авдотья Ер<молаевна> продолжает ходить и беременная. В мае родится Полинька».
А Татьяна Александровна мечется, терзается и в марте 1842 года первой признается Тургеневу в любви: «…Тургенев, если б вы знали, как я вас люблю, вы бы не имели ни одного из этих сомнений, которые оскорбляют меня – вы бы верили, что я не забочусь об себе – хотя я часто предаюсь всей беспредельной грусти моей – хоть я хочу, хоть я решилась – умереть – но если б я не хотела – разве воля моя могла изменить что-нибудь – мой приговор давно произнесен, и я только с радостью покоряюсь ему – ропот – борьба, но к чему она послужила бы – и я так устала бороться, что могу только молча ждать свершения Божьей воли надо мной – пусть же будет, что будет!»
«Иногда все во мне бунтует против вас. И я готова разорвать эту связь, которая бы должна была унижать меня в моих собственных глазах. Я готова ненавидеть вас за ту власть, которой я как будто невольно покорилась. Но один глубокий внутренний взгляд на вас смиряет меня. Я не могу не верить в вас… С тех пор как люблю вас, у меня нет теперь ни гордости, ни самолюбия, ни страху. Я вся предалась судьбе моей.
…Господи, зачем вы так удаляетесь! Не я ли причина этого внезапного отчуждения? Но отчего? Чему приписать это? Если и нет более страсти во мне, то все же осталась та же привязанность, та же нежность, и если когда-нибудь вы будете нуждаться в этом, вспомните, Тургенев, что есть душа на свете, которая лишь ждет вашего зова, чтобы отдать вам все свои силы, всю любовь, всю преданность… Я могла бы без страха предложить вам самую чистую привязанность сестры, – она вас более не волновала бы, как волновали когда-то те странные отношения, которые я необдуманно вызвала между нами – она не лишила бы вас свободы и никогда не была бы гнетом для вас».
Тургенев не мог жениться, ведь он был не свободен, над ним довлела воля матери, да и желания большого не было. Кроме того он уже порядком устал от постоянных писем и непрерывных изъявлений этой возвышенной любви. Тургенев боялся оскорбить девушку, но в конечном итоге вынужден был осторожно, но решительно положить конец этим отношениям:
«Мне невозможно оставить Москву, Татьяна Александровна, не сказавши Вам задушевного слова. Мы так разошлись и так чужды стали друг другу, что я не знаю, поймете ли Вы причину, заставившую меня взять перо в руки… Вы можете, пожалуй, подумать, что я пишу к Вам из приличия… все, все это и еще худшее я заслужил…
…Я иногда думал, что я с Вами расстался совсем, но стоило мне только вообразить, что Вас нет, что Вы умерли… какая глубокая тоска мной овладела – и не одна тоска по Вашей смерти, но и о том, что Вы умерли, не зная меня, не услышав от меня одного искреннего, истинного чувства, такого слова, которое и меня бы просветило, дало бы мне возможность понять ту странную связь, глубокую, сросшуюся со всем моим существом… связь между мною и Вами… Не улыбайтесь недоверчиво и печально… Я чувствую, что я говорю истину, и мне не к чему лгать.
…Я стою перед Вами и крепко, крепко жму Вашу руку… Я бы хотел влить в Вас и надежду, и силу, и радость… Послушайте – клянусь Вам Богом: я говорю истину – я говорю, что думаю, что знаю: я никогда ни одной женщины не любил более Вас – хотя не люблю и Вас полной и прочной любовью… я оттого с Вами не мог быть веселым и разговорчивым как с другими, потому, что я люблю Вас больше других; я так – зато – всегда уверен, что Вы, Вы одна меня поймете: для Вас одних я хотел бы быть поэтом, для Вас с которой моя душа каким-то невыразимо чудным образом связана, так что мне почти Вас не нужно видеть, что я не чувствую нужды с Вами говорить – оттого что не могу говорить, как бы хотелось, и, несмотря на это, – никогда, в часы творчества и блаженства, уединенного и глубокого, Вы меня не покидаете; Вам я читаю, что выльется из-под пера моего – Вам, моя прекрасная сестра… О если б мог я хоть раз пойти с Вами весенним утром вдвоем по длинной, длинной липовой аллее – держать Вашу руку в руках моих и чувствовать, как наши души сливаются и все чужое, все больное исчезает, все коварное тает – и навек. Да, Вы владеете всею любовью моей души, и, если б я мог бы сам себя высказать – перед Вами, мы бы не находились в таком тяжелом положении… и я бы знал, как я Вас люблю.
…Ваш образ, Ваше существо всегда живы во мне, изменяются и растут и принимают новые образы, как Прометей: Вы моя Муза; так, например, образ Серафины развился из мысли о Вас, так же, как и образ Инесы и, может быть, донны Анны, – что я говорю «может быть» – все, что я думаю и создаю, чудесным образом связано с Вами.
Прощайте, сестра моя; дайте мне свое благословение на дорогу – и рассчитывайте на меня – покамест – как на скалу, хотя еще немую, но в которой замкнуты в самой глубине каменного сердца истинная любовь и растроганность.
Прощайте, я глубоко взволнован и растроган – прощайте, моя лучшая, единственная подруга. До свидания».
Это письмо огорчило, и заставило глубоко переживать любящую девушку. Она набросала, набежавшие в ответ мысли, на краешке этого письма Тургенева: «Удивительно, как некоторые люди могут себе воображать всё что им угодно, как самое святое становится для них игрою и как они не останавливаются перед тем, чтобы погубить чужую жизнь. Почему они никогда не могут быть правдивы, серьезны и просты с самими собою – и с другими – неужели у них совершенно нет понятия ни об истине, ни о любви, – я говорю о любви в общем смысле; мне кажется, кто носит ее в сердце, кто проникнут ее духом – тот всегда прост, велик и добросовестен по отношению как к себе, так и к другим; он не может легкомысленно играть, как дитя, с самым святым – с жизнью другого человека, если он ее и мало уважает, если он даже совсем равнодушен к ней – но он всегда будет щадить ее; я в нем не будет ни лжи, ни притворства – но что это за человек, который не осмеливается быть правдивым».