Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 27



Здесь я должен предупредить читателя, что воспоминания мои точны, когда дело касается фактов, событий, дат, а вот разговоры приходится восстанавливать. Еще какое-нибудь столетие назад обмен репликами принято было «описывать», признаюсь, я отдал дань той эпохе. Диалоги, которые вы читаете, – просто их реконструкция, надеюсь, реконструкция достаточно точная, но я знаю, что они лишены простодушия настоящего диалога, здесь видна более или менее ловкая рука Виолле ле Дюка, основоположника архитектурной реставрации. Только не подумайте, будто я недостаточно уважительно отношусь к фидаинам. Я стараюсь передать тембр, интонацию голосов и слов: мы с Махджубом, действительно, вели такой диалог, он такой же подлинный, как эта игра в карты без карт в руках, но сама игра четко воспроизведена жестами, мимикой, движением ладоней и пальцев.

Хотелось бы знать: благодаря особенностям своего возраста или ввиду отсутствия способностей, когда я воспроизвожу некое событие, каким вы меня видите: какой я есть сейчас или таким, каким был тогда? И кого рассматривает тот незнакомец, на которого я смотрю со стороны с любопытством, с каким обычно разглядываешь себя самого, кого же: того, кто уже умер? и сколько ему лет: столько, сколько сейчас, или сколько было на время тех событий? И вообще, что это: привилегия моего возраста или несчастье всей моей жизни – видеть себя со спины, ведь всегда, каждое мгновение я стоял спиной к стене?

Мне кажется, только сейчас я понимаю некоторые события и поступки, которые удивляли меня тогда, на берегу Иордана, стоящего лицом к Израилю, понимаю отдельные события и поступки – в подлинном значении этого слова, как обособленные, недоступные и неприступные островки, чьи очертания смущали и волновали меня, а теперь это единый сияющий архипелаг. В Дамаске мне было восемнадцать.

Игра в карты по-арабски весьма отличается от той, в какую играют французы или англичане. Сегодняшняя игра по-арабски походит, скорее, на испанскую, наследие ислама, оставшееся в пальцах мальчишек, играющих в Ронду, популярную в Марокко карточную игру. Махджуб в Иордании, однорукий генерал Гуро в Дамаске запрещали карточные игры по разным – как им казалось – причинам. Гуро, похоже, беспокоили тайные, стало быть, антифранцузские сборища. По ночам в маленьких мечетях Дамаска, освещенных огарком свечи или смоченным в масле фитиле, сирийцы играли в карты. Я словно сейчас вижу, как рядом с ними на корточках сидит французский солдатик. Должно быть, мое присутствие их успокаивает. Если какой-нибудь сбившийся с пути патруль, удивленный неурочным светом, вдруг застанет их за этим занятием, моей задачей будет объяснить, что мы здесь благоговейно молимся за Францию. После игры сирийцы – им хотелось удостовериться, что я их не забуду – неизменно демонстрировали мне развалины, причем генерал Гуро запрещал расчищать завалы, чтобы каждый житель Дамаска вечно дрожал от страха. Поутру, в час утренней молитвы, игроки расходились по домам, держась за мизинцы или указательные пальцы. Я вновь вижу Мечи и семерку Мечей.

Среди весьма немногочисленных членов ФАТХа, которых я знал, имелось восемь человек по имени Халеб Абу Халеб. Какое впечатляющее изобилие боевых кличек. Поначалу целью всех этих вымышленных имен было скрыть истинную личность воина, теперь же они, наоборот, украшают их. Выбор вымышленного имени позволяет угадать их самые потаенные фантазмы, например, такие имена, как Чевара – сокращенное Че Гевара, Кастро, Лумумба, Хадж Мухамед. Каждое имя было маской из очень тонкой, иногда прозрачной материи-покрывала, под которой имелось другое имя – другая маска – из другой материи, или такой же, но другого цвета, а за ней проступало отражение еще одного имени. За Халебом угадывался какой-нибудь Милуди, который, в свою очередь, не слишком скрывал Абу Бакра, а за Абу Бакром уже виднелся Кадир. Все это наслоение, напластование имен соответствовало наслоению личностей, за которыми скрывалось существо иногда простодушное, но чаще непонятное и очень усталое. В этом случае имя было, возможно, именованием некоего деяния, благовидного здесь, осуждаемого там. Эту видимость я принимал с той же готовностью, что и реальность, и неведение было мне в помощь, а когда мне случалось вдруг узнать первое, изначальное имя, я чувствовал внутри какое-то раздражения. Что же касается двух этих слов: видимость и реальность, сколько об этом можно сказать! Имена, порой придуманные, отражения искаженных воспоминаний об американских фильмах, имена, за которыми пытались скрыть те самые осуждаемые, постыдные деяния, мне казалось, я до сих пор слышу их отголоски во фразах персонажей, населяющих воображение народов-мятежников. Чьи они?

«Чтобы воевать с вами, я вступил бы в союз с самим дьяволом».

«Кто соглашается обедать с дьяволом, должен запастись большой ложкой».

«Свободу не выпрашивают, ее вырывают силой».

«Мы устроим два, три, четыре, пять, десять Вьетнамов».

«Мы проиграли битву, но не войну».

«Я не смешиваю американский народ, который люблю и которым восхищаюсь, с реакционным правительством этого народа».

У всех этих поговорок есть автор, не всегда очевидный. Четвертое высказывание принадлежит Че Геваре, авторство третьей приписывают Абд аль-Кадиру и Абд аль-Кериму, вторую фразу могли бы сказать Черчилль, Сталин или Рузвельт. Первое высказывание приписывается Лумумбе, но присвоил ее себе Арафат, поэтому Халеб сказал мне:



– Ведь Израиль был для нас дьяволом, с которым мы должны объединиться, чтобы победить Израиль.

Мне показалось, что фраза была произнесена практически слитно, на одном дыхании, без пауз, и только в самом конце какой-то вдох, похожий на заключительный смешок. Ее и нужно было воспринимать так, как она себя подает, как хотите, так и понимайте.

Вполне обычный, банальный образ мог бы поспорить своей тривиальностью с рекламными объявлениями в парижском метро. Вот, например:

«Словно огненные языки, перекликались призывы, боевые клички и песни. Тот, кому в ту пору было двадцать, видел, как планету поглощают, облизывают эти языки пламени, так вечно юные огни уничтожили заглавную букву Р в слове Революция, не оставив следов ожога».

Прежде всего, я увидел, что «каждый народ», стремясь оправдать мятеж, пытался отыскать свою самобытность далеко в глубине веков, в самой сокровенной глубине; в истоках каждого мятежа обнаруживались генеалогические глубины, и главная сила была не в ветвях этого древа, хотя бы и потенциально возможных, скрытых ветвях, а в его корнях, так что все эти мятежи, восстания, революции, возникающие на земле повсюду, казалось, прославляли какой-то невероятный культ мертвецов. Откапывали, словно эксгумировали какие-то слова, фразы, целые языки. Так, в Бейруте, когда я остроумно ответил какому-то ливанцу, он сказал мне с улыбкой, почти нежно:

– Вы стали истинным финикийцем.

– Почему финикийцем? Почему не арабом?

– Арабом – нет. Мы сами перестали быть арабами после вторжения Ливана в Сирию (в 1976). Сирийцы – арабы, а ливанцы – христиане, «финикийцы».

Самое юное поколение состояло из людей-кротов. После двух тысячелетий жизни на поверхности планеты, после путешествий верхом, пешком, по морю, по подземным лабиринтам, – вернуться в то место, где то тут, то там вырастают взрытые кротами бугорки земли, разыскивать руины некоего храма, отыскать их, ну и зачем? Вульгарны не сами поиски, а эти попытки идентификации одного народа с другим, его корнями и его ветвями, мне казалось это – не говоря уже о сомнительных результатах – по-парижски пошлым, какими-то поверхностным, салонным. Только умственная леность заставляет нас думать, будто благородное происхождение – это дворянские предки. Палестинцы, когда мне довелось их узнать, к счастью, избежали этого убожества. Похоже, опасность состояла в том, что в Израиле они видели некое «сверх-Я».

В 1972 году битвы за лагерь палестинских беженцев Тель-Заатар еще не было. Она произойдет в 1976, но над самим лагерем палестинцы показали мне казармы фалангистов. Части этой книги озаглавлены «Воспоминания», я должен провести читателя через время и, разумеется, пространство. Пространством будет вся планета, а время, допустим, годы с 1970 по 1984.